• Приглашаем посетить наш сайт
    Ходасевич (hodasevich.lit-info.ru)
  • Письма иногороднего подписчика о русской журналистике (старая орфография)
    Письмо IV

    Письмо: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
    14 15 20 21 22 23 24 25 26 27
    28 29 30 31 32 33 34 35 36 37

    IV.

    Мартъ 1849.

    Вальтеръ Скоттъ, авторъ множества превосходныхъ романовъ, между прочимъ сочинилъ несколько плохихъ поэмъ, которыя въ свое время ставились британскими критиками выше поэмъ лорда Байрона. Въ одной изъ этихъ поэмъ, если не ошибаюсь, "Властитель Острововъ" (Lord of the Isles), есть одно прекрасное эффектное место. Какая-то принцесса узнаетъ героя Шотландiи, Роберта Брюса, по несколькимъ словамъ описанiя:

    "О, какъ величественны все черты, и осанка и речь этого неизвестнаго рыцаря! Его ставъ строевъ и могущественъ, какъ башня укрепленнаго города! Его взглядъ... одинъ его взглядъ въ состоянiи заставить забыть горе, опасность и притесненiе. Еслибъ я былъ преступникомъ, я боялся бы этого взгляда более, чемъ неотразимаго, смертнаго приговора..."

    "Довольно, довольно" перебила принцесса: - это онъ, это надежда, гордость и радость Шотландiи!.."

    -- Довольно, довольно, возгласилъ я моему соседу, который читалъ мне отрывки изъ четвертой тетрадки одного журнала: - это "Москвитянинъ"!

    Соседъ, не обращая вниманiя на мои возгласы, продолжалъ чтенiе.

    "A что сделаете вы изъ фрака? Какъ ни ломаютъ голову наши заморскiе артисты и артистки,-- и поуже - и пошире, и покороче, и подлиннее,-- нетъ, не выходитъ ничего, кроме такой нелепой, мизерабильной фигуры, для которой есть слова и клейма только у Гоголя.

    -- Какое же ваше мненiе о древнихъ и новыхъ костюмахъ? спросилъ я своего собеседника.

    -- Стоитъ ли говорить объ этихъ спорахъ.

    -- Вы сами себе противоречите. Давно ли уверяли меня, что нетъ ни одной смешной мысли, ни одного страннаго произведенiя фантазiи, въ которыя не стоило бы внимательно всматриваться?

    -- Вы правы, и я коротко выскажу мненiе мое о старыхъ костюмахъ. Главнейшiй аргументъ любителей древней одежды - это уваженiе къ древности. Ферязи и кафтаны напоминаютъ имъ славное время Іоанна III. Но теперешнiй, общеевропейскiй нарядъ нашъ напоминаетъ вамъ имя более славное, имя гигантское, отъ котораго сильно бьется русское сердце - имя Петра. Разве не по его воле изменился русскiй костюмъ? Но, право, совестно тревожить эти великiя имена изъ-за такого свора. Второе ихъ доказательство - удобство. Да почему однорядка удобнее фрака и сюртука? Конечно, деревенскiй недоросль покажется неловкимъ въ вашемъ повседневномъ наряде, но человекъ, получившiй сколько нибудь светское воспитанiе, нисколько не тяготится хорошо сшитымъ фракомъ. Не хотите ли сообразить теперь, какое огромное удобство заключается въ общеевропейскомъ наряде? Мое состоянiе ограничено, а я одеваюсь совершенно также, какъ сынъ перваго миллiонера въ русскомъ царстве; мы сходимся съ нимъ въ гостинной, и кто решитъ, во сколько разъ я его беднее? въ беседе поселяется непринужденность, а еслибъ принято было носить древнiе наряды, миллiонеръ не упустилъ бы случая сшить себе кафтанъ "веницейскаго бархата", испестривъ его "бурмицкими зернами", и былъ бы совершено правъ, потому что подобный костюмъ требуетъ роскоши. Въ обществе существуетъ потребность одеваться просто и по возможности одинаково,-- въ доказательство я сошлюсь на маскарады, въ которыхъ вы дамамъ, ни кавалерамъ не воспрещается надевать не только древнiе русскiе, но даже мексиканскiе костюмы, изъ которыхъ мужскiе (если верить Ферри) стоятъ до пятидесяти тысячъ рублей ассигнацiями. A что видимъ мы въ маскарадахъ? фраки и домино. Итакъ, оставимъ нашъ разговоръ до того времени, когда московскiе любители древней одежды нарядятся сами въ восхваляемые ими костюмы. Тогда еще разъ обсудимъ предметъ... Что еще новаго въ "Москвитянине?"

    -- Ничего, ничего, говорилъ мой соседъ: - и читать не советую; будемте лучше болтать.

    Итакъ, говоря словами Франчески ди Римини,

    Quel giorno piu non vi leggemo avanti.
    (Въ этотъ день мы не читали более.)

    и "Москвитянинъ" отложенъ былъ въ сторону.

    Удивительная, нестерпимая привычка перебегать отъ одного предмета къ другому! Это истинная чума, которая въ состоянiи погубить меня! Какимъ образомъ, по поводу фраковъ, ухитрился я заговорить о "Божественной Комедiи", по поводу парадоксовъ г. Погодина, вызвать очаровательный образъ страдалицы Франчески, говоря о "Москвитянине", произнести великiй стихъ, надъ которымъ плакали целыя поколенiя, плакали рыцари, закованные въ железо, плакали дожи Венецiи и папы римскiе, плакали черноглазыя синьорины Флоренцiи, обливались горькими слезами веселый Бокаччiо; гордый Альфiери и сантиментальный Петрарка! И все эти воспоминанiя изъ-за того, что котораго-то марта я съ моимъ соседомъ решились не читать 4-й и 5-й книжекъ "Москвитянина"! Советъ моего соседа принялъ я съ удовольствiемъ, и въ голове моей созрела другая мысль: не читать и 3-й книжки "Сына Отечества". Въ письме моемъ отделался бы я несколькими общими фразами и сберегъ бы себе несколько часовъ времени.

    Полный такихъ мыслей, отправился я по утру въ кабинетъ, где изъ-за десятка русскихъ и чужихъ журналовъ выглядывали на меня две зеленыя книжки "Москвитянина". Меня взяло раздумье. "Верить ли соседу?" думалъ я, "верить ли этому саркастическому человеку, которому все кажется плохимъ, кроме плохихъ стихотворенiй?" Сомненiе мое увеличилось, когда на обертке пятой книжки "Москвитянина" увиделъ я загланiе новаго романа г. Вельтмана: "Чудодей" - Нетъ, решилъ я: - соседъ меня обманываетъ. Г. Вельтманъ не способенъ написать сочиненiя, котораго бы не стоило читать. Я развернулъ книжку и уселся, а всталъ съ места не ранее, какъ окончивши всю первую часть "Чудодея". Не разъ чтенiе мое прерывалось взрывами самаго искренняго, добродушнаго смеха, страницы перевертывались съ живостью. "Чудодей" мне решительно понравился, не смотря на два или три места, оставившiя после себя не совсемъ прiятное впечатленiе. Такого живого, веселаго произведенiя мы разу не удавалось мне встретить на страницахъ "Москвитянина". Отъ души благодарю автора за доставленное мне удовольствiе и советую всемъ и каждому читать "Чудодея".

    "Чудодее" выставлены приключенiя молодого человека, умнаго, красиваго и благороднаго, но страшно горячаго, ветреннаго и избалованнаго - однимъ словомъ, взбалмошнаго человека. Выборъ такого лица свидетельствуетъ о самостоятельности автора: выставляемые въ романахъ современные намъ юноши страшно вялы и безцветны. Они только прозываются Линскими, Звонскими и Ольскими, а на деле они те-же Милоны, только въ другой одежде. Мужской характеръ определяется только въ совершенно зреломъ возрасте, и юноши отъ двадцати, до двадцати-пяти летъ все почти похожи одинъ на другого.

    Г. Вельтманъ понялъ, что юноши, какъ изображали ихъ прежде, не совсемъ годятся для оригинальнаго и веселаго разсказа. Оставивши ихъ на долю г. Загоскину, онъ въ своемъ Даянове вывелъ на сцену взбалмошнаго ветренника. Даяновъ влюбляется во всехъ женщинъ, не спитъ по пяти ночей и потомъ спитъ целые дни на полу или на креслахъ, положа ноги на столъ, попадаетъ въ Москву, думая ехать въ Петербургъ, выводитъ изъ терпенья своего дядю, делаетъ тысячи смешныхъ проделокъ и завоевываетъ себе невесту совершенно оригинальнымъ способомъ. Молодая вдова, въ которую онъ влюбленъ, даетъ балъ. Даяновъ является туда, не спавши передъ темъ сколько-то ночей и опоздавъ надлежащимъ образомъ. Весь измученный, онъ какъ-то попадаетъ въ спальню хозяйки и тутъ же засыпаетъ, расположась въ большомъ кресле. Балъ кончается, хорошенькая хозяйка ложится спать, не замечая страннаго посетителя. Оба они спятъ до утра. Является дядя Софи и застаетъ эту немую сцену... (Все это не совсемъ вероятно, по до крайности оригинально разсказано). Что делать въ этомъ случае? Софилюбитъ Даянова и решается за него выйти, уговоривъ ветренника, во избежанiе огласки, ехать въ Петербургъ и воротиться къ ней уже передъ свадьбой.

    Но это только начало похожденiй ветренника. Въ тоже время едетъ изъ Петербурга въ Москву глупый, но весьма коварный человекъ, Сысой Павлычъ, съ целiю жениться на богатой воспитаннице одного изъ своихъ прiятелей. Сысой Палычъ и Даяновъ встречаются на станцiи, оба они вылезаютъ изъ своего дилижанса и засыпаютъ на диванахъ. Вбегаютъ кондукторы, будятъ ихъ. Второпяхъ, путешественники влезаютъ въ кареты и снова засыпаютъ. не думая о томъ, что поменялись местами. Сысой Павлычъ, ехавшiй изъ Петербурга въ Москву, прiезжаетъ обратно въ Петербургъ, а Даяновъ снова въезжаетъ въ древнюю русскую столицу, изъ которой только-что выехалъ. Чемоданъ Даянова достался Сысою Павлычу, чемоданъ Сысоя Павлыча во власти ветренника Даянова. Смешныя положенiя, веселыя сцены, уморительныя выходки сыплются на читателя со всехъ сторонъ; неверности, преувеличенiя, все проходитъ незаметно подъ прикрытiемъ веселаго смеха.

    Далее, далее. Сысой Павлычъ въезжаетъ въ Петербургъ ночью, въ полной уверенности, что прибылъ въ Москву, местопребыванiе будущей своей невесты. Онъ открываетъ чемоданъ: о, ужасъ! чемоданъ чужой, нетъ ни денегъ, ни платья, ни рекомендательнаго письма къ роднымъ молодой девушки. Вы догадываетесь, что письмо это открыто въ чемодане Даяновымъ, который съ своей стороны не теряетъ времени даромъ и самъ отвозитъ письмо по адресу, думая, что это - письмо, которое дала ему Софи. Такое преувеличенiе смешныхъ случаевъ напоминаетъ манеру англiйскихъ юмористовъ, даже Диккенса на первыхъ его произведенiяхъ: "the Pickwic Club" и "Sketches".

    Кроме живости и оригинальности разсказа, у г. Вельтмана замечательная способность на комическiя выходки, boutades, до крайности шутливыя и ловкiя. Напримеръ: описывая личность Сысоя Павлыча, авторъ говоритъ о немъ: "Сысой Павловичъ, для благозвучiя, такъ произноситъ свое имя при рекомендацiяхъ, что тугiе на ухо звали его Сергеемъ Павловичемъ, а все прочiе, кто Сампсономъ Павловичемъ, кто Созонтомъ Павловичемъ. Все эти три имени Сысой Павловичъ предпочиталъ своему собственному и не отрекался отъ нихъ даже въ офицiальныхъ случаяхъ, и при подписи, въ которой онъ такъ хитро вытягивалъ второе С., что, по навыку къ обычному имени Сергей, никто иначе и не читалъ; хотя по наружности онъ и походилъ более на Сысоя, нежели на Сергея".

    Черта не художественная, но весьма забавная и верная!

    Второй примеръ. Сысой Павловичъ въ жалкомъ положенiи, чемоданъ не отпирается, денегъ нетъ, щека y него распухла, зубы болятъ, зубной врачъ нисколько не помогъ ему и ушелъ.

    "Присутствiе зубнаго врача иметъ всегдакакое-то непостижимоеявлiлнiе на больные зубы; какь будто чувствуя близость клещей, они притихаютъ, ни гугу; no только что онъ задвери-- и пошла снова, ничемъ не уймешь. Такъ случилось и съ Сысоемъ Павловичемъ. "Пославъ слугу за каплями и нашатыремъ, онъ принялся снова отпирать замокъ чемодана, но ключь вертятся, не надевая язычка, зубы разболелись.

    "-- Пьфу! крикнулъ С. П., рванувъ съ досады крышу чемодана; чемоданъ свободно открылся, a С. П., отскочивъ отъ него, замычалъ какъ волъ и замоталъ годовой."

    Жаль, что нетъ места для выписожъ, не хочется прерывать этой прекрасной сцены. Но вотъ последняя выписка, она познакомитъ васъ съгероемъ г. Вельтмана:

    "Нетерпеливый Даяновъ, получивъ записку, съ отчаянiя запелъ на ладъ Мятлева - говоритъ-говоритъ, и поскакалъ, какъ мы видели, въ Петербургъ.

    Онъ крепко спалъ на диване, когда кондукторъ дилижанса, наскоро закусивъ въ харчевне печенки, разбудилъ его докладомъ, что лошади готовы. Даяновъ потянулся, зевнулъ, всталъ, дошелъ шатаясь до дилижанса, и его помчали обратно въ Москву.

    Гибкiй, почти безъ костей, какъ стерлядь, онъ не чувствовалъ тряскт; въмедвежьей шубе, не помышляя о холоде, какъ Англичанинъ, спутникъ Даянова, онъ не чувствовалъ и мороза. Его ни что видимое не развлекало, не соблазняло, и, онъ спалъ младенческимъ сномъ, безъ сновиденiй и призраковъ; сонный выходилъ на станцiяхъ въгостинницы, спрашивалъ чаю, пилъ, погруженный въдремоту, и такимъ образомъ доехалъ до самой конторы дилижансовъ 6-го заведенiя.

    Было уже около полуночи.

    -- Чаю! - вскричалъ онъ, входя въ ковтору изавалясь на диванъ.

    -- Контора?... чтожь такое? здесь нельзя спать?

    -- Нельзя-съ; здесь недалеко есть гостинница.

    -- А! такъ мы прiехали? - спросилъ Даяновъ: - какъ же мне добраться куда-нибудь спать?...

    -- Если вамъ угодно остановиться въ Лондоне - близехонько.

    -- Хорошо, хорошо, и прекрасно! тамъ можно спать?

    -- Хмъ! конечно-съ,-- отвечахь письмоводитель съ улыбкой, смотря на сонную, умильную наружность Даянова, которая вызывала на угодливость. - Васъ довезутъ туда въ дилижансе!

    -- Хорошо, хорошо!

    Даяновъ селъ снова въ карету; его привезли къ Лондону.

    -- Ну, где тутъ y васъ спятъ? - сказалъ онъ, входя въ сени и на лестницу.

    -- Номеръ прикажете? получше, или средственный?

    -- Не получше, a самый лучшiй.

    -- Пожалуйте; вотъ третiй номеръ; отличный-съ.

    -- Ну, кто мне будетъ служить?... ты?

    -- Я-съ.

    -- Ну, тащи шубу.... ну! снимай шапку... где туть спятъ?

    -- Пожалуйте-съ, вотъ спальня.

    -- Ну, раздевай!...

    Даяновъ протянулъ обе руки. Человекъ стянулъ съ него верхнее платье, и какъ соннаго ребенка разделъ уже въ постеле.

    -- Къ завтрему чтобъ все быдо вычищено, приготовлено... въ чемодане белье и платъе... слышишь?... Ну, чтожъ ты?

    -- Убирайся со свечкой!

    -- Я думалъ, что вы сами изволите потушить.

    -- Дуракъ! ты видишь, что я сплю.

    Произнося эти слова, Даяновъ въ самомъ деле уже спалъ. Человекъ взялъ свечку и вышелъ на цыпочкахъ. По обычаю, a темъ более съ дороги, Даяновъ проспалъ до полудня. Проснувшись, тотчасъ же хватился шелковаго своего сюртука и шитой ермолки.

    -- Ну, чтожь ты? - сказалъ онъ, позвонивъ, вошедшему слуге, - где утреннiй сюртукъ?

    -- Чемоданъ запертъ, - сказалъ чедовекъ, - пожалуйте ключь.

    -- Ключь?... посмотри въ пальто.

    -- Въ пальто ничего нетъ, кроме бумажника-съ, - отвечалъ человекъ, вынувъ бумажникъ и положивъ на столикъ передъ Даяновымъ.

    -- Ну, въ жилете.

    -- Въ жилете только часы-съ, да вотъ деньги...

    -- Ну, въ панталонахъ.

    -- Тутъ только кошелекъ-съ....

    -- Ну, такъ въ чемодане.

    -- Какъ же въ чемодане-сь.... проговорилъ человекъ, ухмыляясь.

    -- Ну, такъ ктожь знаетъ, куда положилъ мистеръ Джемсъ... отворяй безъ ключа.

    -- Разве призвать слесаря?

    -- Ты дуракъ я вижу, тебя еще надо учить отворять безъ ключа!

    -- Къ чемужъ, сударь, ломать, когда можно открыть не ломая. Сломать-то я сломаю, a починить-то не возьмусь; после все равно надо будетъ призывать слесаря.

    -- Ты очень умен, я вижу; a ктожь будетъ ждать, покуда ты пойдешь за слесаремъ, покуда приведешь, покуда онъ откроетъ - я буду ждать?

    -- Какъ же быть "in si barbara sciagurs!" - затянулъ Даяноовъ, какъ отчаянная Семирамида въ опере Россини, и вскочивъ съ постели, началъ рвать крышу на чемодане; но напрасно.

    -- Ah! Cruda Sorte! ножъ подай, ножъ подай!... подай, подай!-- вскричалъ онъ нараспевъ, вытащилъ изъ бумажника перочинный ножикъ, принялся резатъ чемоданъ, переломилъ, плюнулъ, швырнулъ ногой чемодавъ со стула, бросился въ постель и запелъ:

    По тебе, говоритъ,
    Тяпъ-да-ляпъ, говоритъ,
    И корабль, говоритъ;
    Да нельзя, говоритъ,

    Потомъ свернулъ на арiю изъ оперы Паера "Sargino: ah! Sophia! mio caro bene!"

    Между темъ, человекъ, смотревшiй съ жалостью на порчу чемодана, побежалъи привелъ слесаря, который въ одинъ мигъ отперъ замокъ.

    -- Извольте, сударь, - сказалъ слуга, - вынувъ изъ чемодава изношенный, полосатый, изъ бумажнаго кашемиру, халатъ на вате, и распяливъ его передъ Даяновымъ.

    -- Это.... was ist das? - спросилъ Даяновъ, взглявувъ на халатъ.

    -- Халатъ-съ.

    -- Чей-съ?

    -- Вашъ-съ, взъ чемодава.

    -- Мой халатъ?... мой халатъ? о, скотина мистеръ Джемсъ, мистеръ Джемсъ!.. и Даяновъ перекувыркнулся на постеле, забарабанилъногами, и захохоталъ безъ умолку.

    Человекъ усталъ держать надъ нимъ халатъ.

    -- Надо, сударь, за чаемъ вдти, - сказалъ онъ.

    -- Ой! умру! - вскрикнулъ наконецъ Даяновъ, - прочь халатъ мистеръ Джемса!... умру! пошелъ подавай чай, пошелъ приведи карету четверней съ человекомъ, который бы зналъ адрессы, пошелъ приготовь мне бриться, давай одеваться, призови цирюльника, подай чистое белье, маршъ! - Дурь и блажь Даянова такъ были забавны, но онъ такъ умелъ даже этой дурью располагать къ себе всехъ, что слуга, получивъ сто различныхъ приказанiй, бросился, согласно приказу, исполнять ихъ въ одно и то же время.

    Надевъ вместо шелковаго халата медвежью шубу и вместо остроносыхъ туфель теплые сапоги свои, Даяновъ прихлебнулъ чаю, взглянулъ на халатъ, снова разхохотался, вскочилъ, сдернулъ его съ креселъ, вымелъ ногой въ переднюю, потомъ подошелъ къ чемодану, открылъ его и сталъ перебирать и пересматривать вещи. Вытаращивъ глаза на толстое белье, онъ началъ поодиночке швырять вонъ рубашки, платки, носки, полотенца, манишки, воротинчки, и прочiя вещи, повторяя: это мистеръ Джемса, и это мистеръ Джемса, и это мистеръ Джемса.

    -- Карета, сударь, готова, и цирюльникъ пришелъ.

    Даяновъ поворотилъ человека, который началъ было, подбирать разметанное белье, лицомъ къ дверямъ, и вытолкнулъ.

    Подойдя снова къ чемодану, Даяновъ взялъ портфель, посмотрелъ на него, открылъ....

    -- Это что за письмо?... ахъ, это письмо Софи къ Каменевымъ... а я было и забылъ про него.... хорошо, что мистеръ Джемсъ догадался подожить....

    Ah! Sophie! mio caro bene...

    Теперь поетъ, говоритъ,
    Сядь въ малъ поетъ, говоритъ,
    Поезжай, говоритъ,
    Въ Петербургъ, говоритъ...

    И жди ее вотъ тутъ, въ медвежьей шубе!"

    Редкое бельлетристическое произведенiе, въ особенности заготовленное для журнала, обходится безъ недостатковъ, и недостатковъ довольно и у г. Вельтмана. При такомъ живомъ воображенiи, при такой замечательной способности запутывать интригу, придумывать сотни забавныхъ положенiй, довольно трудно соблюсти надлежащую меру и не переступить той границы, где забавное становится карикатурнымъ и разнообразiе переходитъ въ невероятность. Но на этотъ разъ я не хочу замечать ошибокъ г. Вельтмана: я такъ доволенъ первою частью "Чудодея". Еще будетъ время для строгой оценки.

    Подъ влiянiемъ прiятнаго впечатленiя после чтенiя первой части "Чудодея", обращаюсь къ г. Вельтману, отъ своего лица и отъ лица многихъ читателей, съ одною просьбою. Пусть г. Вельтманъ не торопится со своимъ новымъ романомъ, такъ удачно начатымъ, что за одну первую его часть можно отдать "Саломею", съ прибавленiемъ "Святославича" и "Александра Македонскаго"; пусть г. Вельтманъ просмотритъ свой трудъ, сличитъ его съ образцами лучшихъ англiйскихъ писателей, и тогда уже издаетъ его въ светъ. Пусть авторъ "Чудодея" исправитъ въ своемъ новомъ произведенiи хотя часть преувеличенiй и невероятностей, пусть выброситъ онъ изъ него лица безполезныя для общаго хода интриги,-- пусть, однимъ словомъ, "Чудодей" будетъ короче "Саломеи". Если г. Вельтманъ прибавитъ два, три хорошенькихъ женскихъ личика (Софи и Машинька до сихъ поръ не слишкомъ привлекательны), то его "Чудодей" займетъ одно изъ почетнейшихъ местъ въ русской бельлетристике. Кроме романа г. Вельтмана въ пятой книжке "Москвитянина" нетъ ничего замечательнаго. Ученая часть журнала и "Смесь" лишены занимательности, сухость мелкихъ статей, сжатый слогъ и по временамъ вычурныя выраженiя не привлекаютъ читателя къ второй половине книжки. Вотъ, напримеръ, одно выраженiе изъ рецензiи детскихъ книжекъ, изданныхъ Наливкинымъ: "Детскiя изданiя г. Наливкина современны настоящимъ требованiямъ всего повапленнаго". Пустивши въ ходъ такое хитросплстенiе, надобно бы чемъ-нибудь пояснить его, потому что половина читателей вероятно не пойметъ значенiя прилагательнаго повапленный, не говоря уже о томъ, что слово это не уместно въ журнальной статье. За исключенiемъ этихъ мелкихъ недостатковъ, можно утвердительно сказать, что "Москвитянинъ" 1849 года шагнулъ на неизмеримое разстоянiе отъ "Москвитянина" прежнихъ годовъ. Резкость приговоровъ более и более изчезаетъ, изгнаны изъ него повести въ роде "Маркизы Луиджи", бельлетристическая часть книжекъ очень хороша и разнообразна. Не знаю, довольны ли этимъ другiе журналы, но я, въ качестве подписчика на все наши ежемесячныя изданiя, приношу благодарность редакцiи "Москвитянина". Одна просьба къ редакцiи: поменее толковъ о древнемъ наряде, поболее повестей въ роде "Чудодея", поболее заметокъ въ роде заметокъ графа Ростопчина.

    "Москвитянинъ" улучшается, едва ли можно тоже сказать о "Сыне Отечества". Я прочелъ мартовскую книжку и нашелъ, что самая интересная статья этой книжки называется: "Три анекдота о Суворове", занимающая собою около семи страницъ.

    Г. Масальскiй началъ повесть изъ временъ Петра Великаго. До сихъ поръ она слаба; что будетъ далее? Бельлетристы, вводящiе въ свои произведенiя какую нибудь изъ высокихъ историческихъ знаменитостей, хотятъ воспользоваться ею какъ уловкой, какъ средствомъ понравиться читателямъ: они не хотятъ сообразить, что для описанiя великой личности нужна и сила великая, и какъ часто эти бельлетристы напоминаютъ собою Фауста, заклинанiями своими вызывавшаго великаго духа природы и упавшаго въ прахъ, не имея силъ выдержать высокаго зрелища! Въ новой повести г. Масальскаго мы видимъ одно имя, громадное, имя Петра, но ни личность Великаго, ни событiя не рисуются передъ нами. Ничего кроме риторики, пополамъ съ реляцiею!

    Не одинъ г. Масальскiй ошибался въ подобномъ разсчете: Кукольникъ, писатель съ более сильнымъ талантомъ, не разъ испытывалъ ту же неудачу. Александръ Дюма, котораго талантъ несравненно огромнее таланта обоихъ названныхъ мною бельлетристовъ, сделалъ такой же неловкiй опытъ въ лучшую пору своей литературной деятельности. Вотъ какъ это было: ослепленный успехомъ первыхъ своихъ драмъ ("Генрихъ III", "Антони" и "Кинъ"), Дюма затеялъ планъ драматическаго произведенiя, въ которомъ действовать долженъ былъ Наполеонъ. Огромная драма должна была обнять всю жизнь его, отъ тулонской осады до Ватерлоо, отъ брiенскаго училища до Лонгвуда на острове св. Елены. На созданiе этого произведенiя авторъ "Кина" потратилъ бездну таланта и времени, онъ писалъ его медленно и съ любовiю. Наконецъ, драма была готова, и все решили, что она никуда не годится.

    Теперь, не тратя много времени, взглянемъ на слогъ и на манеру г. Масальскаго. Какъ знатокъ музыки по двумъ аккордамъ судить объ искусстве виртуоза, такъ по следующей сцене, коротенькой, взятой мною на удачу, выписываемой безъ комментарiевъ, вы можете судить о целой повести.

    встречается поручику хорошенькая шведка, и молодые люди вступаютъ въ разговоръ.

    "-- Я надеюсь, что вы меня и моего стараго отца не обидите, не разорите насъ! сказала девушка, опустивъ глаза, наполненные слезами.

    "-- Такiя предположенiя насчетъ Русскихъ (отвечалъ Лановъ) крайне обижаютъ меня! Будьте уверены, что русскiе воины никогда не захотятъ обидеть беззащитныхъ, никогда не нанесутъ малейшаго оскорбленiя дряхлому старику, слабой женщине, прекрасной, невинной девушке! Если у нашихъ враговъ ружья и пушки, штыки и сабли, о, тогда дело другое! Русскiй всегда готовъ померяться силами и посмотреть: чья взяла? Ужь тутъ, извините, мы упрямы и стойки!"

    Надъ Княжнинымъ печатно трунили за то, что одинъ изъ его героевъ поминутно возглашаетъ: "Я Россъ! я Россъ! я Россъ!" Русскiй человекъ умеетъ сильно чувствовать, любить родину и гордиться именемъ русскаго, но до многословiя и фразерства онъ не охотникъ. Человекъ, глубоко проникнутый сознанiемъ величiя своей родины, не станетъ поминутно хвалиться своимъ происхожденiемъ, по той же самой причине, изъ-за которой истинно честный и храбрый человекъ не хвалится своею честностью и храбростью. Но довольно объ этомъ важномъ предмете.

    Забавнаго въ третьей книжке "Сына Отечества" не такъ много. Стихи, правда, по прежнему плохи, но не располагаютъ къ веселiю, потому что вялы. Чтобы написать плохiе, но забавные стихи, надобно напередъ задать себе какую нибудь громадно-торжественную тему и выполнить ее съ полной уверенностью въ успехе. Тогда стихи выходятъ препрiятные.

    Въ "Петербургскомъ Вестнике" уже нетъ Дмитрiя Николаича, совершавшаго "всякiй день обильныя возлiянiя Бахусу!" Зато количество остротъ прибавилось. Неизвестный сочинитель, явно оказываетъ решительное намеренiе помещать въ статьяхъ своихъ каламбуры. Съ удовольствiемъ узналъ я о такомъ прiятномъ сюрпризе для читателей и сейчасъ же спешу поделиться съ вами несколькими каламбурами и остротами "Сына Отечества". Я люблю каламбуры и остроты, особенно неудачныя, и всячески поощряю каламбуристовъ и остряковъ. Чемъ хуже острятъ они, темъ более я имъ сочувствую; я люблю плохiя остроты также, какъ соседъ мой любитъ плохiя стихотворенiя. Когда какой нибудь острый господинъ, посреди всеобщаго молчанiя, вдругъ отпускаетъ неловкое, тяжелое и непонятное бомо, когда слушатели, не награждая его ожидаемымъ смехомъ, начинаютъ кусать губы и коварно переглядываться между собою, когда хорошенькая хозяйка дома, полная снисходительности, одна старается засмеяться, чтобъ совсемъ не сконфузить остраго господина, въ этомъ случае я всегда поддерживаю хозяйку, всегда смеюсь и поощряю каламбуриста. Въ самомъ деле, неудавшаяся острота есть вещь раздирающая душу. Острякъ, на выходку котораго общество не отвечаетъ смехомъ, переживаетъ много горя въ первую минуту после неудачи. Грустное, тяжелое и трогательное положенiе! И если счастiе и несчастiе человека будемъ мы измерять не событiями, а ощущенiями, то страданiе неловкаго остряка станетъ близко къ страданiю полководца, проигравшаго сраженiе.

    Итакъ, я решаюсь поддерживать неизвестнаго каламбуриста, автора Петербургскаго Вестника.

    1) Ореста нашего зовутъ Иваномъ Иванычемъ, Пилада Петромъ Александрычемъ. Сами себя они называютъ, въ шутку, ровесниками вековъ: каждому изь нихъ осмнадцать сь половиною леть. (стр. 50).

    2) Где Вася, тамъ и Петя; где Петя, тамъ и Вася ихъ успехи въ модномъ, или пожалуй, въ большомъ свете (о, читатель, это светъ премиленькiй, самый микроскопическiй, "очи голубые", но они не "изсушили молодца", онъ сталъ только несколько бледнее, нежели "какъ былъ на водахъ въ 1847 году. Съ техъ поръ ведь не маоо (стр 52).

    3) "Левъ.... виноваты, Леонъ Бирбанскiй, соритъсоръ повымели y него изъ кармановъ до чиста. (Стр. 53).

    4) Одинъ изъ посетителей Александринскаго театра говоритъ съ своимъ соседомъ о драме графа Соллогуба "Местничество":

    -- "Авъ какое время происходитъ действiе?

    -- "Да вы, я думаю, были еще маленькiе", отвечаетъ острякъ, "".

    5) "Наковецъ идутъ "Излеровскiе пирожки" (пiеса). Оно и кстати бы, публика успела проголодаться. Съ нетерпенiемъ ждемъ пирожковъ, пирожковъ не будетъ" (Стр. 60).

    6) Что вы скажете о "Цветахъ" (другая пiеса)? спросилъ насъ Петя, при встрече на Невскомъ проспекте.

    -- Я люблю неподдельные, они не боятся ни дождя, ни критики...

    -- "Будете въ бенефисе В. В. Самойловой?"

    -- "Цена местамъ?"

    "Разумеется необыкновенная. -- За то ипiесы не обыкновенныя! Во первыхъ... что тутъ говорить .. во первыхъ Местничество,прологъ графа Сологуба. Верочка. Я такъ одну Верочку.... (Стр. 61).

    Тутъ же даю вамъ обещанiе ежемесячно посвящать одну страницу подобнымъ остротамъ. Одного боюсь, чтобь остроты эти не изчезли, какъ изчезъ изящный, великосветскiй Дмитрiй Николаичъ!...

    Но довольно обо всемъ этомъ. "Guarda e pass" (Взгляни и проходи мимо). Перехожу къ 3 нумеру "Отечественныхъ Записокъ", котораго бельлетристическiй отделъ, по примеру прошлаго месяца, далеко ниже другихъ отделовъ того же журнала. Одно хорошо: "Зависть" Евгенiя Сю окончена, и этотъ до крайности плохой романъ не будетъ больше надоедать читателямъ.

    Я всегда признавалъ могучее дарованiе въ Евгенiи Его, но въ настоящее время долженъ сказать, что ни одинъ, изъ современныхъ намъ писателей не падалъ такъ низко, какъ упалъ онъ въ последнiе два года. Читавшiе "Артура" съ трудомъ поверятъ, что "Зависть" написана темъ же самымъ романистомъ. Что за вялость, что за натянутость, что за сантиментальная слезливость! И въ довершенiе всего, выведя на сцену своихъ пряничныхъ героевъ, авторъ самъ на нихъ любуется, истолковываетъ каждое ихъ движенiе, поминутно говоритъ читателю: "какъ восхитительна моя героиня! какъ высокъ мой герой! какiя чудныя вещи говорятъ они другъ другу!" Только этого недоставало! и верить не хочется, чтобъ до такихъ проделокъ пришлось спуститься такому писателю.

    "Критики" весьма замечательна статья объ "Одиссее" въ переводе Жуковскаго, а после дифирамбовъ г. Шевырева и парадоксовъ г. Сенковскаго она кажется еще более прiятнымъ явленiемъ. Это первая дельная статья о Гомере, вполне соответствующая важности своего предмета; да и пора же наконецъ кончить съ вечными шуточками и со статьями, где, по поводу какого нибудь ученаго вопроса, трактуется о музыкальныхъ тонкостяхъ или другомъ, совершенно постороннемъ предмете! Хотелось бы мне узнать, оценила ли публика названную мною статью, много ли нашлось для нея читателей... или же большинство любителей словесности отозвалось о ней: "статья-то хороша, да г. Сенковскiй лучше пишетъ объ "Одиссее". Во всякомъ случае, редакцiя "Отечественныхъ Записокъ" сделала свое дело: въ трехъ книжкахъ издаваемаго ею журнала, встречаю я уже вторую статью, касающуюся до древней греческой словесности, этого богатаго источника наслажденiй, почти незнакомаго нашимъ читателямъ.

    Отдавая полную справедливость глубокимъ познанiямъ и вкусу автора статьи, названной мною, не могу удержаться отъ несколькихъ заметокъ, которыя пришли мне въ голову при ея чтенiи. Признавая несомненныя заслуги г. Жуковскаго и Гнедича относительно перевода Гомеровыхъ поэмъ, критикъ замечаетъ, однакоже, что переводы "Илiады" и "Одиссеи" не вполне удовлетворяютъ читателя, жаждущаго познакомиться съ этими великими произведенiями. Мненiе это совершенно справедливо; но разбирая причины, по которымъ эти переводы неудовлетворительны, авторъ высказываетъ одну мысль, съ которою я не могу согласиться. "Гомеровы поэмы, говоритъ критикъ, были произведенiями народными, ихъ читали и восхищались ими все греки, безъ различiя образованiя, званiя и возраста,-- стало быть и переводъ долженъ производить подобное действiе, переводъ долженъ быть вполне доступенъ всемъ читателямъ безъ различiя. "Илiада" и "Одиссея", въ переводе на русскiй языкъ, должны сделаться народною книгою". Съ этимъ я не могу согласиться: переведите "Одиссею" еще проще, еще понятнее, еще изящнее, нежели исполнилъ это Жуковскiй: передайте "Илiаду" еще вернее, еще рельефнее, нежели трудъ Гнедича; заставьте трудиться надъ переводомъ самаго нашего писателя, все таки переводъ не будетъ читаться людьми всякаго сословiя, званiя и образованiя. Что народно въ одной стране, то доступно только дилетантамъ въ другихъ земляхъ. Песни Беранже народны во Францiи, Ботлеровъ "Гудибрасъ" былъ народенъ въ Англiи, драматическiя произведенiя Вонделя народны въ Голландiи, но изъ этихъ сочиненiй ни одно не народно въ другой какой нибудь стране. Возьмите же теперь эпопеи Гомера, въ которыхъ все полно духомъ древности, верованiями временъ давно минувшихъ, и сообразите, могутъ ли эти величественныя созданiя быть равно доступны въ наше время ученому, простолюдину, светской женщине или мальчику тринадцати летъ? Нетъ сомненiя, что при внимательномъ постоянномъ чтенiи, после некоторыхъ усилiй и объясненiй, всякiй, самый неразвитый человекъ, найдетъ въ творенiяхъ Гомера что нибудь но своей душе; но, заметьте, необходимымъ условiемъ для этого я ставлю усилiе, внимательность, охоту гоняться за поясненiями. Человекъ, незнакомый съ мифологiею и исторiею древнихъ народовъ остановится на самомъ начале "Одиссеи"; на первыхъ двухъ стихахъ встретитъ онъ слова муза, Илiонъ. "Илiада" и "Одиссея" всегда будутъ достоянiемъ читателей развитыхъ и опытныхъ, всеми же классами и возрастами читаться будутъ разве въ то время, когда, по шутливому выраженiю экономиста, "самая земля пахаться будетъ машинами, а земледельцу останется только сидеть подъ деревомъ и читать Овидiя". Разумеется, такой земледелецъ не призадумается надъ музою, Илiономъ, Гелiосомъ и тому подобными словами! Потому-то мне и кажется, что переводъ "Одиссеи" не следуетъ разсматривать съ точки зренiя какой-то невозможной народности. Если трудъ переводчика удовлетворяетъ просвещенныхъ любителей словесности, людей много читавшихъ и читающихъ, трудъ этотъ становится уже весьма ценнымъ; большинство читателей должно само уже возвышаться до способности понимать его.

    Второе замечанiе намеренъ я сделать по поводу отзыва критика о Гнедиче. Авторъ разбора "Одиссеи" говоритъ въ трехъ местахъ, что Гнедичевъ переводъ "Илiады" лишенъ всякаго литературнаго достоинства. Я очень хорошо знаю, что огромный и добросовестный трудъ переводчика "Илiады" не былъ вполне оцененъ нашими читателями. Съ техъ поръ прошло много летъ; но изъ этого ничего нельзя заключить: въ подобныхъ случаяхъ судъ большинства публики исчезаетъ передъ отзывами ученыхъ судей. Темъ грустнее было бы мне видеть, что авторъ критики разделяетъ мненiе, лишенное всякой основательности.

    Въ одномъ изъ старыхъ нумеровъ "Отечественныхъ Записокъ", покойный Белинскiй, говоря объ"Илiаде", переведенной Гнедичемъ, выразился такъ: "Гнедичъ оставилъ далеко за собою и Фосса и другихъ переводчиковъ,-- его трудъ не вполне оцененъ читателями, но придетъ время, когда Гнедичевъ переводъ "Илiады" сделается настольною книгою у всякаго любителя чтенiя". Не имея подъ рукою "Отечественныхъ Записокъ", можетъ быть, я не точно выразилъ слова Белинскаго, но самую сущность отзыва я помню очень хорошо, отчасти и потому, что мненiе это совершенно совпадало съ собственнымъ моимъ убежденiемъ.

    обаятельнымъ древнимъ мiромъ. Ссылаюсь на его известную идиллiю "Рыбаки", которая въ целомъ не выдерживаетъ поверхностной критики, но въ которой встречаются такiя художественныя описанiя природы, какiя можно найдти только у Пушкина и по временамъ у Лермонтова. Описанiе вечера надъ Невою, въ средине названной идиллiи, безъ преувеличенiя можно поставить рядомъ съ некоторыми стихами Гете.

    Когда Гнедичъ взялся за переводъ "Илiады", его живая и симпатичная натура приняла этотъ трудъ какъ величайшее наслажденiе. Любовь Гнедича къ Гомеровой поэме была безпредельна. Когда отецъ поэзiи "дремалъ", дремалъ и Гнедичъ, но силы переводчика возраждались, чуть доходило дело до красотъ, которымъ дивились и дивятся поколенiя. Ни одинъ изъ великолепнейшихъ эпизодовъ "Илiады" не переданъ слабо; въ доказательство словъ моихъ, я попрошу припомнить знаменитое прощанiе Гектора съ женою, плачъ Ахиллеса надъ убитымъ Патрокломъ, пожаръ греческихъ судовъ, сцену, когда Гера соблазняетъ Юпитера, свиданiе Прiама съ Ахиллесомъ, и наконецъ до необъятности грандiозную сцену, когда реки Ксансъ и Симоисъ, заступаясь за поражаемыхъ троянъ, воздвигаются за быстроногаго сына пелеева, хлещутъ въ него волнами и кровью и бросаютъ трупами въ героя, который, окруженный волнами, продолжаетъ истреблять враговъ и мстить за убитаго друга. Все эти сцены до того удались Гнедичу, что самые недостатки перевода забываются и почти обращаются въ красоты. Какъ хорошъ его железный, угловатый, энергическiй гекзаметръ! какъ кратки и художественны описанiя, какъ приличны эпитеты, не смотря на свою изысканность! Многiе возстаютъ на торжественность Гнедичева слога и на не всегда уместное употребленiе церковно-славянскихъ выраженiй; но если допустить вполне справедливость этихъ замечанiй, то что же останется изъ сочиненiй Державина?

    Энергiя, которою проникнуть трудъ Гнедича, можетъ быть повредила бы переводу "Одиссеи", но въ "Илiаде" она почти всегда на своемъ месте. Какъ на два лучшiе отрывка въ этомъ роде, я укажу на разсказъ единоборства Аякса съ Гекторомъ (въ 1-й части "Илiады") и на ту сцену, когда Гекторъ, вооружаясь огромнымъ камнемъ, разбиваетъ ворота ахейской стены. У меня до сихъ воръ въ памяти эти стихи, которыми заключается первая часть "Илiады":

    .... и туда и сюда раскололися створы
    Камнемъ пробитые страшнымъ - и ринулся Гекторъ великiй,

    Медью, которой закованъ былъ весь, и въ рукахъ потрясалъ онъ
    Два копiя: не сдержалъ бы героя, никто кроме Бога,
    Въ мигъ, какъ вбежалъ онъ въ ворота: огнемъ его очи горели,
    ................. кругомъ побежали Ахейцы

    Вспомнимъ еще место, когда Зевесъ решается остановить наступленiе могучаго Дiомеда, котораго конями правитъ Несторъ:

    Онъ, загремевши ужасно, перунъ сребропламенный бросилъ,
    И на землю его, предъ конями Тидида, повергнулъ

    Кони, отъ ужаса прянувъ назадъ, подъ ярмомъ задрожали,
    Пышныя коней бразды убежали изъ старцевыхъ дланей....

    И неужели подобный переводъ лишенъ всякаго литературнаго достоинства? Теперь позвольте мне привести еще одно место, где вместо энергiи встречаемъ мы глубокую скорбь, место, проникнутое такимъ фантастическимъ, трогательнымъ колоритомъ, что вся Германiя, съ Шиллеромъ впереди, не въ состоянiи представить ничего подобнаго этой восхитительной сцене, написанной грекомъ. "где волны лишь мутныя билися въ берегъ". Душа его скорбитъ о погибшемъ друге, тело истомлено трудомъ, мщенiе совершилось, Гекторъ погибъ, но страданiе и тоска не прекратились. Ахиллесъ ложится на землю, лицомъ книзу (заметьте эту дивную черту!) и, полный тоски, забывается сномъ. Ему представляется тень Патрокла, "образъ, величiемъ съ нимъ и очами прекрасными сходный, тажъ и одежда, и голосъ тотъ самый, сердцу знакомый", Патроклъ вспоминаетъ ихъ дружбу, время детства, предсказываетъ Ахиллесу скорую кончину и умоляетъ, чтобъ кости ихъ лежали вместе....

    другу, Гнедичъ возвышается до истинной художественности. Протяжная, напряженная тягучесть гекзаметра, какая-то богатырская грусть, которою проникнута эта речь, ставитъ всю сцену въ разрядъ прекраснейшихъ произведенiй вашей словесности:

    Быстро къ нему простираясь, вещалъ Ахиллесъ благородный:
    "Ты ли, другъ мой единственный, мертвый меня посещаешь?
    Ты и полагаешь заветы мне крепкiе? я совершу ихъ,

    Но приближься, на мигъ мы хотя обоймемся съ любовью,
    И взаимно съ тобой насладимся рыданiемъ горькимъ!"
    Рекъ, и жадныя руки любимца обнять распростеръ онъ:
    Тщетно:
    Съ воемъ сошла. И вскочилъ Ахиллесъ, пораженный виденьемъ,
    И руками всплеснулъ....

    Если этотъ переводъ недостоинъ подлинника, то лучше всего и не переводить Гомера, основываясь на томъ, что Гомеръ необъятно великъ!

    Изъ другихъ статей въ "Отечественныхъ Запискахъ" замечательна первая статья о "Банкахъ" и заметки, помещенныя въ отделе "Хозяйства".

    "Смеси" 3-й книжки "Отечественныхъ Записокъ" помещена маленькая поэма лорда Байрона "Сонъ" (the Dream), въ переводе г. Красова. Переводъ сделанъ прозою, но кажется мне, что произведенiя подобнаго содержанiя, отличающiяся грустнымъ, несколько туманнымъ, полуфантастическимъ колоритомъ, не могутъ быть хорошо переданы прозою. Возьмите, напримеръ, знаменитое предисловiе Фауста: "Ihr nah't euch wieder, schwankende Gestalten", и посудите сами, удержится ли меланхолическiй смыслъ этихъ музыкальныхъ стиховъ въ простомъ, прозаическомъ переводе, какъ бы тщательно ни былъ онъ сделанъ? При переводе Байроновыхъ поэмъ встречается еще одно затрудненiе, почти неодолимое, ихъ языкъ до такой степени сжатъ и резокъ, что при всемъ богатстве языка, при всемъ искусстве переводчика, часто придется положить перо и стать втупикъ, после тщетныхъ усилiй прiискать равносильное выраженiе. Такъ во французскихъ переводахъ Донъ Жуана не редко одна октава Байрона занимаетъ полстраницы печатнаго текста. Кажется, г. Красовъ въ особенности обращалъ вниманiе на это обстоятельство: его переводъ, по сжатости своей, близко подходитъ къ подлиннику. Но картинность слога, но резкость выраженiй, но глубокая задушевная грусть, которою проникнута поэма,-- все это исчезло, совершенно исчезло...

    По моему мненiю, англичане черезчуръ уже гордятся "Сномъ" да еще другимъ произведенiемъ Байрона, отличающимся темъ же грустнымъ элементомъ. Я говорю о прекрасныхъ "Стансахъ къ Аугусте" (Му sister, my sweet sister). Мне кажется, что еще до сихъ поръ самолюбивый британецъ косо глядитъ на творенiя великаго поэта, который умеетъ изображать только мрачныя стороны жизни. "Сонъ" и "Стансы къ Аугусте" приняты были взрывомъ общаго восторга, чуть ли не потому именно, что въ нихъ мало проявляется Байроновскаго элемента, что въ нихъ поэтъ будто отступался отъ своего произведенiя, грустилъ, а не проклиналъ. Я помню слова одного англичанина о Байроне: "онъ не любилъ насъ, но мы его любили. Его проклятiя ценили мы выше золота, а слеза его казалась намъ дороже брильянтовъ".

    Если я не ошибаюсь, то изъ поэмъ Байрона переведены на русскiй языкъ только "Шильонскiй узникъ", "Манфредъ", "Корсаръ", "Лара" и "Абидосская невеста". Все эти переводы за исключенiемъ перваго плохи, оттого, что переводчики позволили себе произвольныя и вовсе ненужныя отступленiя отъ подлинника. Хорошо было бы, еслибъ г. Красовъ, попробовалъ перевести одну изъ этихъ поэмъ также тщательно какъ перевелъ онъ "Сонъ". Содержанiе ихъ, по рельефности своей, облегчитъ трудъ переводчика.

    Французскiй критикъ, упрекнувшiй автора "Лары" въ однообразiи, зналъ свое дело прекрасно. Байронъ однообразенъ, но однообразенъ генiяльно. Онъ порою слабъ, но эта слабость хватаетъ за сердце, онъ и напыщенъ, но напыщенность эта до такой степени верна и резка, что переходитъ въ осязательное проявленiе болезненной натуры поэта. Его раздражительный характеръ и событiя его жизни какъ нельзя больше оправдываютъ эту мрачную, безотрадно восторженную манеру. Какой человекъ, въ минуты мизантропiи и охлажденiя къ жизни, не строилъ угрюмыхъ фантазiй, въ которыхъ все полно муки, тревоги и холоднаго торжества, въ которыхъ, подобно цветкамъ на развалинахъ взятаго штурмомъ города, красуются единственныя отрадныя воспоминанiя о любви и красоте. Надо сказать правду, если такiя фантазiи строитъ человекъ обыкновенный, выходитъ пошлость,-- у Байрона же раждается "Корсаръ", "Лара" и "Гьяуръ".

    "Гьяуръ" въ особенности нравится мне своимъ фантастическимъ, отчаяннымъ увлеченiемъ, которое несется въ неведомые края, подобно мрачному всаднику, безумно скачущему, на своемъ ворономъ коне, при самомъ начале поэмы. На что тутъ обилiе приключенiй, зачемъ вероятность содержанiя? будь интрига еще темнее и мрачнее, будь втрое более отступленiй, мне нетъ до этого дела: я вижу единство, вижу одинъ громадный фактъ - ожесточенiе души необузданной и все-таки любящей! И взгляните, сколько юношеской, пламенной энергiи въ этомъ единстве, какъ страшно мечется вамъ въ глаза вражда Гьяура въ убiйце его Леилы,-- вражда, за которою следуетъ безвыходная, судорожная апатiя. Смотрите, какимъ единствомъ колорита проникнуты все строки, все подробности, какъ страшенъ этотъ мститель "съ злымъ глазомъ", когда онъ встаетъ на стременахъ и съугрозою поднимаетъ свою руку! Тутъ все дышетъ ожесточенiемъ, оно прорывается, оно видно на всемъ: отъ бледнаго лица Гьяура до его воронаго коня,-- въ самыхъ отступленiяхъ, полныхъ прелести, заключается что-то страшное. Картины востока, погибшей Грецiи, женщинъ, кашемирской бабочки,-- сперва наводятъ слезу на глаза; но это одна минута: враждебный колоритъ беретъ свое; эти поэтическiя места блестятъ какъ драгоценные камни, но они блестятъ при свете пожара.

    Впередъ, впередъ! зачемъ останавливаться на женскихъ лицахъ, чего искать въ страстныхъ воспоминанiяхъ? поэта призываетъ другая страсть; она влечетъ мстителя Гьяура, и съ быстротою, прохватывающею васъ до костей, снова и снова летитъ разсказъ, сжатый, яркiй отрывистый. Перерывы сделались чаще, въ поэме истощено все, что только можетъ потрясти душу; но поэтъ не охладелъ къ своему герою, онъ не все еще высказалъ... взрывъ неизбеженъ, пароксизмъ приближается. Вотъ она, встреча Гьяура съ Гассаномъ, вотъ мщенiе, бой и убiйство, сцена, написанная словно въ состоянiи френетическомъ...

    "сатанинскими произведенiями". Въ ту пору, когда написавъ былъ "Гьяуръ" и "Корсаръ", Байронъ былъ только мизантропомъ, но онъ не былъ врагомъ общества. Только впоследствiи событiя его бурной и страдальческой жизни развили въ немъ элементъ, породившiй "Донъ Жуана", "Каина" и многiя другiя высокiя произведенiя, но за которыя можетъ браться только человекъ совершенно созрелый, твердый и практическiй.

    Позвольте, подъ конецъ этого письма, разъ навсегда сказать несколько словъ о моихъ письмахъ. Въ двухъ или трехъ журналахъ встретилъ я несколько возраженiй на мои замечанiя, высказанныя въ январе и феврале месяцахъ. Каковы бы вы были эти возраженiя, прежнiя и будущiя, будутъ ли смешаны съ похвалой или порицанiемъ, я не стану отвечать на нихъ, отчасти потому что не признаю пользы въ полемике, а более потому, что въ качестве читателя, знаю по опыту, до какой степени скучна всякая полемика.

    Несколько более серьёзныхъ замечанiй сделано было мне непишущими людьми. Мне говорили, что отзывы мои о русской журналистике обильны насмешливостью и отступленiями,показывающими большое равнодушiе къ отечественной словесности. По этому-то поводу хочу я объясниться, какъ можно короче. Во-первыхъ, я пишу не постоянный критическiй обзоръ русской журналистики, а начинаю и оканчиваю мои письма не связывая себя решительно ничемъ. Передавая вамъ собственныя мои мысли и впечатленiя, при чтенiи новыхъ журналовъ, я постоянно сохраняю право говорить, что вздумается, оценивать то, что самъ захочу, и умалчивать обо всемъ, что по моему мненiю, можетъ показаться сухимъ для читателей.

    Я не имею горячей привязанности къ современной нашей литературе и смотрю на нее более съ любопытствомъ, чемъ съ полнымъ сочувствiемъ, но до моихъ привязанностей никому нетъ дела. Время, въ которое раздавалась громкая известность за звучное стихотворенiе или отрывокъ изъ романа, навсегда миновалось, но время зрелыхъ и глубокихъ творенiй еще не наступило для вашей словесности. Будемъ же ждать его и въ ожиданiи восхищаться темъ, что было написано прежде насъ великими умами всехъ вековъ и народовъ.

    Года три тому назадъ, мне случилось въ Петербурге сойтись съ кружкомъ людей образованныхъ и умныхъ, по крайне молодыхъ и способныхъ къ увлеченiю. Эти юноши любили чтенiе: почти каждый изъ нихъ съ любовiю занимался какою нибудь наукою и готовился самъ писать. Мало по малу леность и столичная жизнь взяли свое. Эта молодежь начала уже зевать надъ серьёзными книгами, но, сохранивъ любовь къ чтенiю, обратилась къ новымъ журналамъ, русскимъ и иностраннымъ. Скоро и чужiе журналы показались ей скучными, отъ русскихъ же не могли отстать эти юноши, вбившiе себе въ голову мысль заниматься литературой. Первыя числа месяцовъ были праздниками для нихъ,-- въ эти дни они поглощали все новые журналы и долго толковали о прочитанномъ.

    называть одного великимъ генiемъ за удачный разборъ книги и съ нетерпимостью порицать того, кто не восхищался знаменитымъ разборомъ. Человека, написавшаго живую повесть, производили они въ главы великаго умственнаго движенiя, и если, заходя ко мне, заставали меня не надъ книжкою журнала или листомъ газетъ, то не упускали случая подсмеиваться надъ моею отсталостiю. Я молчалъ и наблюдалъ за ними съ полною охотою и терпенiемъ; но когда эти господа стали заходить ко мне съ тетрадями собственныхъ своихъ повестей и философскихъ писемъ, я не вытерпелъ и "наговорилъ имъ много остротъ", какъ выражался известный вамъ мой прiятель-немецъ. Вероятно мои остроты похожи были на бомо "Сына Отечества", потому что будущiе литераторы тутъ же ушли и съ техъ поръ отзываются обо мне не совсемъ выгодно.

    Имея время прочитывать все, что выходитъ у насъ новаго, я съ горестью замечаю, что духъ нетерпимости и преувеличенiя не вполне еще изгнавъ изъ нашей словесности. Многiя статьи, многiя бури, случающiяся въ стакане воды, показываютъ мне, что мои юные прiятели олицетворяли собою одну изъ дурныхъ сторонъ нашихъ журнальныхъ деятелей: именно жалкое авторское самолюбiе.

    Глубже вникнувъ въ положенiе нашей словесности, сосредоточенной въ журналахъ, я постигаю причину, по которой самолюбiе это развивается и въ наше время. Вкусъ публики заметно очищается, она не вполне веритъ прiятельскимъ приговорамъ, много незаслуженныхъ знаменитостей сведено со своихъ пьедесталовъ, и, конечно, знаменитости эти глубоко уязвлены равнодушiемъ публики. Литературная слава у насъ более лестна, нежели где-либо, потому что у насъ мало деятелей на литературномъ поприще, и вотъ отчего эта слава кажется такъ увлекательною, вотъ отчего всякая неудача раждаетъ въ писателе глубокое, раздражительное огорченiе. Прибавьте къ этому, что кругъ русскихъ читателей, увеличиваясь более и более, все еще не достаточно великъ для обезпеченiя существованiя всехъ нашихъ журналовъ, что одно изданiе считаетъ подписчиковъ сотнями, тогда какъ у другого ихъ тысячи,-- и тогда вы поймете, изъ-за какихъ причинъ авторское самолюбiе такъ часто просвечиваетъ въ теперешней полемике.

    хотя полемическiя заметки "Северной Пчелы". Сперва оне кажутся забавными, но прочитайте такую статью во второй разъ, васъ поразитъ какое-то сосредоточенное, тяжелое самолюбiе, которымъ она проникнута. Взгляните, чего только не делаютъ такiе люди, чтобъ оградить свое самолюбiе, чтобъ защититься отъ нападковъ, о которыхъ уже давно почти и не думаютъ. Они прибегаютъ безъ нужды къ вечнымъ идеямъ правды и добра, къ свидетельству людей умершихъ, пишутъ стихи въ свою похвалу, острятъ, и острятъ неудачно, потому что при страданiи самолюбiя шутки не могутъ быть удачны. Въ одномъ изъ листковъ "Иллюстрацiи" встретилъ я, несколько месяцевъ тому назадъ, отзывы о русской литературе; они были такъ странны, полны такого особеннаго негодованiя, что я сперва засмеялся, потомъ отложилъ листокъ подальше отъ себя. Подобнаго рода статьи и теперь еще помещаются въ "Сыне Отечества". Взглянувши на все это, я почти готовъ сознаться, что "Библiотека для Чтенiя" устранивъ себя отъ всякихъ литературныхъ вопросовъ, поступаетъ не безъ основанiя.

    Вы скажете мне, что тутъ-то и есть шикъ, что хладнокровному человеку должно быть очень весело смотреть на все эти маленькiя бури, что безталанность и вялость становятся очень забавны подъ влiянiемъ раздраженнаго самолюбiя. Я не соглашаюсь съ этимъ, я вполне убежденъ, что на свете нетъ отъявленной бездарности, что полные самолюбiемъ люди, надъ которыми мы теперь смеемся, могли бы произвести что-нибудь полезное, еслибъ вместо безполезной и жалкой полемики, вместо защиты своего таланта, въ который никто не веритъ, обратились они къ чтенiю, къ правильному труду, къ переводамъ, компиляцiямъ и подобнымъ полезнымъ занятiямъ. Но самолюбiе не даетъ имъ покоя и во всемъ блеске проявляется въ полемике. "Меня не хвалятъ", говоритъ такой писатель - "ничего, это мои враги". И вотъ онъ опять идетъ по старой дороге, не слушая замечанiй критики, не обращая вниманiя на шутки хладнокровныхъ зрителей, на холодность всей публики къ его произведенiямъ. Надъ его героемъ посмеялись, онъ бросаетъ этого героя, но вместо его выводитъ двухъ, такихъ же ничтожныхъ и неестественныхъ. Его остроты найдены неудачными, онъ старается острить еще более, острить водъ влiянiемъ оскорбленнаго самолюбiя, и, конечно, остритъ еще хуже прежняго... Когдажь ему читать, когда учиться, когда помышлять объ исправленiи написаннаго? надо непременно отвечать, надо ночи не спать надъ своими остротами.

    порока, я страдаю за нашу словесность, я не въ силахъ шутить и смеяться надъ такимъ страданiемъ... Въ свете укоренилась мысль, что все писатели черезчуръ самолюбивы, что порицанiе, а еще более чужой успехъ становится для нихъ ядомъ: хотя современное положенiе вашей словесности и можетъ оправдать эту мысль; но я не того мненiя; я имею слабость думать, что съ появленiемъ сильныхъ талантовъ исчезнутъ въ нашей литературе проблески болезненнаго самолюбiя, и надежду мою основываю на томъ факте, что огромное большинство великихъ писателей не было причастно этому пороку, который по справедливости можетъ назваться душевною болезнiю. Позвольте по этому случаю привести въ доказательство письмо, взятое изъ книги, которую я теперь читаю (Moore's Life of L. Byron).

    "Напишите мне, какъ подвигается наша поэма, только не торопитесь, а за успехъ я вамъ ручаюсь. Нетъ надобности уверять, до какой степени я дорожу вашей славой; по чистой совести признаюсь, что она для меня дороже моей собственной. скоро, и, кроме васъ, я никому вы за что не признаюсь въ моей поспешности. Пора все это чемъ нибудь кончить"...

    Письмо это писано Томасу Муру, человекомъ не совсемъ тихаго характера и довольно самолюбивымъ. Оно писано лордомъ Байрономъ, который девяти летъ отъ роду падалъ въ обморокъ отъ вспыльчивости, двадцати летъ написалъ сатиру, которую называлъ перчаткою, брошенною въ лицо Англiи, и въ последующiе годы, говоря объ одной женщине бешеннаго характера, выразился такъ: "Одного меня Маргарита немного боялась, и утихала только тогда, когда я начиналъ беситься" (что, какъ вамъ известно, представляетъ свирепое зрелище) а savage sight).

    Письмо: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13
    14 15 20 21 22 23 24 25 26 27
    28 29 30 31 32 33 34 35 36 37

    Раздел сайта: