• Приглашаем посетить наш сайт
    Культурология (cult-lib.ru)
  • Рассказ Алексея Дмитрича
    Вечер второй

    Вечер: 1 2 3 4 5
    Примечания

    ВЕЧЕР ВТОРОЙ

    Одни только болтуны находят вкус в беседах с глазу на глаз, порядочный же человек всегда почти ими тяготится. Для меня тяжело посещение лучшего приятеля, если с ним не является третье лицо, будь оно хоть глупое, для оживления беседы. В уединенной беседе человек является великим подлецом: отступается от своих убеждений, спорит без увлечения, потакает такому человеку, над которым верно бы подсмеялся, если б был сам-четверт или сам-пят.

    Однако последняя беседа моя с Алексеем Дмитричем составляла исключение из общего правила. Мне хотелось поскорее возобновить наш разговор, только Алексей Дмитрич был человек тяжелый. Бросить книгу за страницу от развязки, перервать разговор в самом интересном месте - для него ровно ничего не значило. Однако невзначай я затронул слабую его струну и вызвал его на то, что он сам предложил продолжать свой рассказ.

    Как-то, при разговоре об учении детей, я спросил его, что сделалось с маленьким Костею, эмилевское воспитание которого так сильно противоречило с требованиями нашего общества? Алексей Дмитрич в одно время улыбнулся, вздохнул и нахмурился.

    - Да, ведь я у вас в долгу,-- сказал он. - История Кости - это самый грациозный и грустный эпизод в моей истории, а стало быть, во всей моей жизни. Да и сверх того эпизод весьма поучительный, особенно в наше время, когда все говорят о воспитании. Приходите же вечером, я все расскажу по порядку.

    Видно было, что Алексею Дмитричу приятно было толковать об этом предмете. Как узнаете из рассказа, Костя был первым другом, сестра Кости была первою его страстью. Привязанности эти проявлялись странно в моем герое, натура которого, по собственному его выражению, была вывихнута по всем составам17. Первая дружба его походила на любовь, первая любовь походила на дружбу, и в довершение всего, та и другая страсть кончились несчастливо. Вечером мы уселись на диван, и рассказ продолжался.

    - Когда мне минуло шестнадцать лет,-- начал Алексей Дмитрич,-- синклит родных и друзей дома собрался в квартире моей матери. Толки шли обо мне, и боже мой! как длинно, как бестолково было это совещание! Главный мой учитель, maitre Jacques {господин Жак (франц.).} между педагогами, с похвалою отозвался о моих успехах, но объявил, что для дальнейшего образования следует отдать меня в пансион. Мать моя отделила часть скудного своего дохода, родные пособили ей как могли, и, надо отдать им справедливость, помощь эта была и радушна и благородна. Только люди они были бедные, жертва их принесена была так неловко, что сердце мое сжималось, когда я о ней думал. В годовой цене за мое воспитание каждый рубль изображал собою лишение или был вынут из заветной суммы, которая хранилась на черный день, а черные дни так часты в жизни бедных семейств.

    В то время было в большой славе приготовительное учебное заведение француза Шарле18, взятого в плен в двенадцатом году и с тех пор проживавшего в Петербурге. В достославный для России год Шарле был не цирюльником, не барабанщиком, как иные из наших иностранных воспитателей: он служил поручиком в молодой гвардии императора, взят был в плен не в обозе, а с оружием в руках, на бруствере Шевардинского редута19. Однако, несмотря на такую романическую жизнь, Шарле был дурным человеком.

    Я не имею ни малейшей слабости к ветеранам de la grande armee {великой армии (франц.).}. Эти синие мундиры, исходившие пол-Европы,

    Ces habits bleus par la victoire uses {*} 20,--

    {* Эти голубые мундиры, истрепанные победой (франц.).}

    хороши только в песнях Беранже. Шатаясь по свету, я видел двух или трех таких героев. Дико современному человеку слушать восторженные рассказы о том, как тридцать лет назад по тридцати тысяч человек гибли на каком-нибудь широком Ваграмском поле21"Зачем гибли? для кого гибли?" - хочется спросить у этих стариков, да они посмеются над такими вопросами. Многие из них почитают Наполеона удивительным филантропом и в подтверждение расскажут вам, как он посещал госпитали после Аустерлицкого сражения...

    Да кроме того все эти ветераны педанты, и жалкие педанты. Если б можно было какого-нибудь почитателя Фридриха Великого перенести на вахтпарад старого Фрица перед Потсдамским дворцом22, если б можно было иного обожателя Наполеона посадить в кожу бедного конскрипта23, подготовляемого для кампании... не то бы запели наши будущие жомини24.

    Шарле был педант, неумолимый, сухой. Он с ума сходил на системах воспитания, а обходился с огромным пансионом, как в прежние времена со своею ротою молодой гвардии. Он жал бедных детей, от чистого сердца давил в них все человеческие чувства; "строгость и дисциплина",-- говаривал он при всяком случае, на каждом шагу.

    Заведение его по справедливости могло называться нравственною бойнею. Благодаря репутации этого заведения, дети лучших фамилий поступали к нему каждый год в значительном числе. Несмотря на слезы, неизбежные при поступлении в пансион, мило было видеть эту вереницу новых жертв, эту кучку резвых мальчишек. Тут были и бойкие черноглазые дети, которые смело глядели перед собою, подтянув шейки, наподобие орленков; тут были худенькие белокурые мальчики с большими головами, с светлыми, задумчивыми глазками, нежные, причудливые создания, за каждым шагом которых надобно было смотреть с материнскою любовью.

    Между ними были розовенькие дети, полные нежной аристократической calinerie {ласковости (франц.).}, для которой нет названия на русском языке; изредка попадались между ними некрасивые ребятишки, у которых будущая энергия написана была на угловатых, резко обозначенных чертах лица.

    Но Шарле не очень интересовался физическою стороною своих воспитанников, он не вглядывался с любовью в эти личики, не приспособлял занятий каждого ребенка к его характеру. Учителя были у него превосходные, в этом надо отдать ему справедливость, дети ели славно, гуляли довольно, а со всем тем страшно было посмотреть, что выходило через год из хорошеньких новобранцев.

    У орленков глаза тускнели, крылья их опускались, сами они становились похожи на ворон или на галок. Жиденькие, белокурые мальчики худели еще более, рты их раскрывались самым глупым образом, идиотизм начинал просвечиваться в больших их глазах. Розовеньким аристократам было всего лучше, потому что Шарле был человек не каменный, любил принимать подарки от родителей; но и те видимо дичали и глупели.

    На всякого мальчика, который неповиновением своим нарушал общепринятый порядок, Шарле смотрел как на личного врага. Наказание следовало за наказанием, шпионство обхватывало непокорного со всех сторон. Шарле беспрестанно шатался по комнатам заведения, учил старших присматривать за младшими, десятилетним юношам читал глубокую мораль, причем слушатель только встряхивал ушами и проклинал заботливого наставника. Благодаря ловкой политике содержателя заведения между воспитанниками царствовали постоянные несогласия, а по милости этих несогласий ни одна шалость не оставалась скрытою.

    Известие о поступлении в пансион меня испугало: я никогда не видал детей одних лет со мною, и потому, при всем моем самолюбии, от недостатка сравнения был чрезвычайно дурного о себе мнения. Меня страшила и дисциплина, и ожидание новых товарищей, и самые науки. Сведений у меня было много в голове, но я пасовал перед каждой наукой, основанной на логической последовательности фактов. Всякое умозрение сбивало меня с толку. Оттого я никогда не знал математики, которая требует твердого базиса и умения выводить неизвестное из известного.

    Физические силы мои были слабы, даром что я был высок и развит не по летам. Я был нескладен и хил, непонятная вялость преобладала над моим организмом. Я был похож на человека, который проспал без просыпу двенадцать часов сряду и ленится подняться с постели не оттого, чтобы не выспался, а оттого, что слишком заспался.

    Итак, в одно ясное утро, я со страхом подошел к месту нового моего жительства. Но едва прошел я в ворота, бодрость явилась ко мне бог знает откуда. Обширное старое строение обхватило меня своими полукруглыми флигелями, а из-за их крыш возвышались старые деревья, далеко перевышавшие собою строение. Широкая белая лестница вела наверх.

    Я спросил, где найти господина Шарле, и со страхом вошел в его квартиру. Меня встретила сухая, облизанная фигура, которой возраста определить было невозможно. Под носом этой фигуры торчали вместо усов какие-то клочки, подбритые до нельзя, бакенбарды в виде запятой начинались у ушей и около ушей же оканчивались. Казалось, на этом лице только и было, что кусочки усов да бакенбарды; и нос, и рот, и глаза как-то исчезали, были совершенно незаметны.

    Каково же было мое удивление, когда это холодное существо дружески подошло ко мне, обняло меня правою рукою и стало ходить со мною по комнате. Ласковые речи лились из уст господина Шарле; я слушал все эти любезности, краснел и почитал себя счастливейшим человеком на свете.

    - Я вижу в вас не воспитанника, а моего помощника,-- говорил хитрый француз,-- ваш возраст, ваша солидность ручаются мне, что вы не откажетесь делить часть трудов моих со мною.

    Я кланялся и благодарил.

    - Вы поступите в старший класс? - говорил мне содержатель пансиона. - Иначе и нельзя. Вы будете иметь большое влияние на товарищей, иначе и нельзя. Старайтесь же хранить это влияние, употреблять его на пользу, на поддержание порядка.

    Он сел в кресло и тяжело вздохнул.

    - Дети лучших семейств,-- продолжал он,-- портятся и портятся с каждым днем. Много горя готовит себе молодое поколение; не дай бог дожить мне до того тяжелого времени.

    и двух достойных вас товарищей. Удаляйтесь от них, избегайте знакомств и школьной дружбы. Я вам дам списочек самых дурных воспитанников, правда, все они дурны,-- наблюдайте за ними, для их же блага, отцы их, если не они, оценят ваше благородство...

    Но я избавлю вас от дальнейших разглагольствований дальновидного содержателя пансиона.

    После беседы с Шарле вышел я с кучкою новых товарищей в рекреационную залу. Мы скоро познакомились, толковали о чем-то с большим жаром, только вдруг все мои собеседники, без всякой видимой причины, замолчали и с недовольным видом разошлись во все стороны.

    Какой-то маленький воспитанник шел прямо на меня. За ним следовало пять или шесть старых учеников, грязных, с ленивыми и угрюмыми физиономиями. Когда он приблизился ко мне, я с радостью узнал в нем старого моего знакомого, Костю.

    Свидание наше было чрезвычайно странно. Костя осмотрел меня с ног до головы с самым дерзким, нахальным видом.

    - Здорово,-- сказал он мне грубым голосом,-- экой ты стал какой урод! Помнишь, как я тебя поколачивал?

    Меня рассердило это хладнокровное невежество. В этот день самолюбие мое так баюкали, что первый неприятный толчок потряс меня через меру.

    - Ах, ты пакостная шавка! - закричал я на Костю. - Да я тебя теперь...

    Не успел я договорить, как уже летел на пол от толчка по ногам, который дал мне противник мой с необыкновенной ловкостию. Я бы разбил себе затылок, если б Костя не поддержал меня рукою за голову.

    - Плохо тебе со мной драться,-- говорил он, подымая меня с полу. - Хорошо, что хоть драться выучился. Пойдем к окну.

    Он сделал знак сопровождавшей его компании, и она покорно удалилась в сторону.

    Костя нисколько не вырос в три года после своего поступления в училище. Можно было подумать, что тяжкая болезнь остановила его развитие, если б этого не опровергал здоровый вид и грациозная пропорциональность миниатюрных его членов. Красота его превосходила всякое вероятие, даром что он делал все возможное ей во вред. Куртка его была без пуговиц и вся изорвана, лицо исцарапано и перепачкано, но все-таки оно сохраняло прежнюю свою миловидность. В жизнь свою я не видал ничего грациознее его полненького, но смело очерченного лица, его маленького рта, который гордо и дерзко выдавался вперед. Глаза его блестели тихим блеском, как звезды в темную ночь. Одним словом, ни неряшество, ни сдвинутые брови, ни постоянно дерзкое, даже злое выражение его лица, не могли помешать Косте быть самым красивым ребенком.

    - Зачем ты сюда пришел? - спросил он у меня, вскочивши на подоконник и болтая ногами. - Удирай лучше, просись опять домой.

    - Да и дома-то мне не было радости,-- отвечал я с вопросительным видом.

    - Помню, бедняжка, помню,-- говорил Костя, припоминая нашу жизнь. - Худо тебе приходилось, да то хоть люди были...

    - Будто уж у вас все такие! - спросил я, и сам испугался.

    Глазенки Кости вспыхнули, как фосфорные спички при воспламенении.

    - А... здесь! - проговорил он, стиснув кривые свои зубы с детски-враждебным выражением,-- здесь не люди!.. я бы их прибил всех... - продолжал он с увлечением.

    - Полно, Костя,-- сказал я на это,-- тебя избаловал твой дядя. Что ж делать! все, видно, горюют...

    - Здесь все собаки,-- продолжал он свою странную рекомендацию,-- все или кусают, или ползают. Я бы убежал отсюда, да некуда...

    Я смотрел на него с удивлением.

    - Будем же приятели,-- сказал он опять. - Смотри же, с нами за наших, а коли фискалить вздумаешь... да я знаю тебя, куда тебе!

    В ато время к нам подошел немец-гувернер, с рыжими бакенбардами, розовыми щеками, в очках и с недовольною миною.

    - Что это, Herr Nadeschin,-- сказал он строго, обращаясь к Косте,-- опять куртка в чернильных пятнах? Когда я вам столько раз... когда сам господин Шарле вам приказывал? Вы жалкое, потерянное дитя!

    Глаза Кости вспыхнули и на этот раз загорелись постоянным пламенем. Френетическое25 бешенство подняло его грудь, все члены его затряслись и вдруг замерли. Сам гувернер безотчетно струсил, смешался, почти съежился под магнетическим влиянием этого взгляда. Я не знаю, что бы случилось, если б я, пользуясь тем, что держал его руку, не притянул его к себе изо всей силы. Гувернер, не кончив нотации, опасаясь слишком сильной сцены, отошел от нас.

    Большого труда стоило мне успокоить Костю. Не раньше как через четверть часа, глаза его стали тускнеть и тело пришло в обыкновенное положение. Тогда он оценил мое участие.

    - Спасибо тебе, Алексей,-- сказал он мне, положив руки на мои плечи. - Спасибо, что ты обо мне позаботился. Когда-нибудь сочтемся. Прощай.

    Около нас стояла кучка воспитанников.

    - Прочь, мальчишки! - закричал на них Костя, и толпа почтительно расступилась. Он пошел в другую залу, и за ним последовали угрюмые его телохранители.

    - Странный мальчик! - сказал я одному из новых моих приятелей.

    - Берегитесь его,-- отвечал тот. - Он сядет на вас верхом и введет в беду. Недаром его никто терпеть не может. Весь класс с ним не говорит.

    - А! речь о Надежине? - вмешался в разговор один из гувернеров. - Точно, берегитесь его: это ужасный мальчишка.

    Двойная эта рекомендация сбила меня с толку. Невозможная вещь, чтоб старшие бранили того воспитанника, которого не любят товарищи, да и товарищи не ругают учеников, которые в открытом раздоре с гувернерами.

    Результат всего этого был тот, что я горячо захотел сблизиться с Костей, что мне и удалось. Участие и приязнь были так незнакомы старому моему приятелю, что он предался им от всего сердца. Правду сказать, все невыгоды падали на мою сторону: хитрый мальчик заставлял меня писать для себя сочинения, брать у других для него книги и не раз пытался ввести меня в одну из тех историй, которыми изобиловала его бурная школьная жизнь. Напрасно пытался я как-нибудь взять верх над этим непонятным существом: пробовал я отказывать во всех его просьбах, пробовал не говорить с ним по дням, пробовал даже самую пошлую меру: читал ему наставления... Костя точно оказывался самым негодным мальчишкой.

    Рожден он был с тихим и робким характером, остатки которого производили удивительный, уморительный контраст с всегдашнею его дерзостью и нахальством. Говорили, что прежде он был не таков, но видно поступил в дурной час в наше заведение. Я еще помню его пребойким, предобрым ребенком. А в пансионе случилось, как часто случается, что бойкость дитяти принята была за дерзость, откровенность за буйство, веселость за насмешливость и т. п.

    Аттестовавши таким образом бедного мальчика, Шарле почел себя вправе угнетать его всеми мерами. Унизительные наказания сыпались на Костю. Шарле не стыдился сам возбуждать против него товарищей, рассказывать про него безнравственные, нелепые сплетни. Но Костю можно было убить,-- переломить его характер мог один бог.

    И разительна, грустна была борьба этого энергического ребенка с целым пансионом, с целым сонмом угрюмых наставников. Строгий содержатель не раз утомлялся, забывал свою жестокость, спускал Косте; но Костя не усмирялся ни на минуту. Между им и Шарле не могло быть мира.

    Отшатнувшись от общества, в котором происходило его воспитание, Костя возненавидел его и почел себе вправе вредить встречному и поперечному. Он сделался маленьким Карлом Моором или Ринальдо Ринальдини26; верными сподвижниками его шалостей и предприятий были самые ленивые, сердитые, безнадежные воспитанники.

    Костя вел открытую войну не с одними гувернерами, товарищам насаливал он вдесятеро более и обыкновенно ожесточался против смирных, безответных мальчиков, которые, как водится, бывают первыми в классе. Мне неприятно передавать прозаические подробности, но справедливость требует сказать, что у Кости не проходило дня без брани с кем бы то ни было, без потасовки в свою или неприятельскую невыгоду. Но гораздо более вредил он товарищам своими хитростями; он презирал всякое правило товарищества и взаимного одолжения. Если класс решался не отвечать учителю, он отвечал один; если класс соглашался потешить преподавателя блестящей репетициею, Костя один не знал своего урока. На экзаменах он отлично подбирал билеты, и искусство его служило к общему горю. Обнадежив ленивого воспитанника своею помощью, Костя совал ему в руки самый трудный билет, и у доверчивого товарища язык прилипал к гортани.

    И - странное дело!.. теперь, впрочем, мне не странно: у этого дикого ребенка была одна сильная страсть, не согласимая с его характером - страсть к цветам. По целым часам он мог смотреть на красивый букет, цветок на корне приводил его в ребяческое восхищение. Все, что расцветало в нашем пансионном садике, принадлежало Косте по праву, и горе дерзкому школьнику, который осмелился бы сорвать цветок без его позволения! За Костею всегда ходила ватага безнадежных старых воспитанников, которые готовы были на всякой бой по одному его слову. Эти своего рода bravi {головорезы (итал.). получали его одобрение.

    Такого рода был мой приятель Костя. Давно бы однокашники заколотили его до смерти, если б не защита преданных bravi, давно бы Шарле выгнал его из пансиона, если бы чрезвычайная красота ребенка не заставляла его держать Костю напоказ - везде, где требовалось. Сверх того способности его были далеко не дюжинные, особенно в естественных науках; он, не учась, отвечал лучше всякого другого воспитанника.

    До сих пор мне необыкновенно приятно анализировать этот странный характер, и потому я часто обращаюсь к нему. Можете себе представить, как интересовал меня в то время первый приятель одних лет со мною.

    Прошло около месяца со дня моего вступления в пансион. Дела мои шли хорошо, я отдыхал душою. Домой ходил я неохотно и возвращался назад ранее всех.

    Один раз, в праздник, воротился я вечером в пансион и собрался лечь в постель. В это время подошел ко мне Костя с чрезвычайно ласковым видом. Он вскочил на постель, у которой я сидел, и оттуда перескочил на мое плечо, на котором уселся как на кресле. Эта странная позитура означала необыкновенную любезность с его стороны.

    - У меня к тебе просьба, Алексей,-- сказал он. Костя, в противность школьному правилу, не называл никого по фамилии, а по именам, прибавляя иногда к ним эпитеты, показывавшие редкую озлобленную наблюдательность.

    - Посмотрим.

    - Сделаешь?

    - Не знаю. В чем дело?

    - Обещай просто.

    - Не хочу.

    Костя вздрогнул с досады, однако удержался.

    - Хочешь быть с нашими? Нас семеро (он пересчитал компанию), хотим завтра побить весь класс.

    - С ума вы сошли? Их втрое больше.

    - Ничего, они все хилые. Завтра учитель истории не придет. Иные в классе заснут, иных мы вызовем прочь. А остальных всех прибьем.

    Мне стало и смешно и странно. - Подите все к черту,-- сказал я,-- в жизнь мою меня не били, и я бить никого не намерен.

    - Так молчи по крайней мере, мы тебя не тронем.

    - И молчать не буду. Пора кончить драки, черт знает за что.

    - Как черт знает, за что? - проговорил Костя, стиснув зубы. - Вчера из них одна бестия меня обругала... которая, не знаю,-- так всех бить.

    - За что и как обругала?

    - Ни с того, ни с сего, они прозвали меня гадкой девчонкой!

    - Большая мне важность, что тебя прозвали гадкой девчонкой! Делайте, что хотите, а я передам это классу.

    - Сделаю.

    Он соскочил на пол и топнул ногою. - Смей только! - закричал он.

    Я отвернулся и ушел. Точно, на завтрашний день класс был наготове встретить напор враждебных сил. Напрасно Костя выманивал из класса тех, кто посильнее, напрасно усиливал он своих брави бандитами из других классов. Попытка ничем не кончилась и совершенно не удалась.

    Уже два дня мы не говорили с Костей. Мне было страшно тяжело, но я ничего не показывал. Наука владеть собою, жалкая наука в юности, была мне известна во всем совершенстве.

    На третий день шел я вечером по тускло освещенной столовой зале. Чудное действие производила на меня эта сводчатая комната с закругленными окнами, сквозь которые широкими полосами падал лунный свет, с группированными колоннами, уходившими высоко-высоко и терявшимися под потемневшим плафоном. Шаги мои глухо отдавались в пустом пространстве, я стучал сильнее и с странным чувством прислушивался к далеко разносившемуся звуку. Тусклое освещение, тишина, высота готической комнаты - все это приводило меня в какую-то незнакомую, сладкую задумчивость. Я с сожалением подходил к концу залы, мне хотелось, чтоб зала эта тянулась далеко-далеко, чтоб лунный блеск вечно играл на ее блестящем полу, чтобы гул шагов моих отдавался еще торжественнее...

    Вдруг лампа, висевшая надо мною, со звоном покачнулась, сронила стеклянный свой колпак и погасла. Какие-то дикие фигуры выскочили будто из-под земли и очутились передо мною. "А! попался, разбойник!" - загремели около меня с десяток грубых голосов. Луна светила с необыкновенною яркостью. С ужасом увидел я пред собою ватагу самых неистовых брави с поднятыми кулаками.

    Во многих отношениях я был человек совершенных лет. На телесную обиду я с детства смотрел как на величайшее несчастие. Покойный отец, при всей своей строгости, ни разу не позволял себе наказывать меня телесно; не зная никогда детских игр, я во всю жизнь не испытывал даже незначительной потасовки. Можете представить себе мое положение в эти страшные минуты! Но кричать и звать на помощь я стыдился. Я отбежал немного и стал за один из длинных столов.

    - Господа! - кричал я осаждающим,-- не трогайте меня, я виноват перед вами...

    - Поздно! - отвечали они и лезли с обеих сторон на приступ.

    Я выхватил из-под стола табурет и взмахнул им над головою. Один храбрец кинулся на меня. Удар мой не зацепил его, оружие мое упало напрасно: все четыре ножки расскочились в стороны и доска прильнула к полу.

    Брави ошеломлены были моей решимостью. Пользуясь изумлением их, я вскочил на стол, перепрыгнул на окно, открыл раму... Я забыл сказать, что сцена происходила в третьем этаже: целая пропасть разверзалась подо мною.

    Но бесчестие казалось мне страшнее. - Подойдите только,-- говорил я,-- я брошусь в окошко!

    Не веря моим словам, они двинулись вперед. Ни тени страха не промелькнуло в моей душе, уже одна нога моя уперлась для прыжка...

    - Стойте, дураки! - раздался издали звонкий голос Кости,-- не видите, он бросится. Идите прочь, мы помирились.

    В полминуты ни одного бандита не оставалось в комнате. Костя подошел ко мне, снял меня с окошка, посадил на стол и сам сел ко мне на колени.

    - Прости меня, Алексей,-- сказал он, обхватив ручонками мою шею, и голос его дрожал. - Я не стану больше. Я виноват перед тобою.

    Я спустил ноги на пол, стал на них и освободился от объятий моего головореза-приятеля. "Убирайся прочь",-- сказал я ему холодно.

    Я ожидал страшного взрыва, но совершенно ошибся. Первая победа над Костею влекла за собою выигрыш всей кампании. Мы разошлись молча.

    На другой день Костя тосковал страшно и наперекор порядку всякой школьной ссоры нимало не скрывал своей тоски. Все утро сидел он, скорчившись, как больная собачонка, и не сходил с своего места, не приставал ни к кому, не мучил никого. Весь класс с почтением обходил его, боясь расшевелить загрустившегося тигренка. Мне было ничуть не веселее, но во время короткого моего пребывания в училище я вполне успел изучить все школярские манеры. Я показывал, что мне чрезвычайно весело, болтал и смеялся, хотя веселость эта плохо шла к моей вытянутой физиономии.

    для обеда и курения. Бандиты столпились около Кости, фаланга двинулась с единодушием, но предводитель, бросивши свое предприятие на самом интересном месте, ушел в класс и сел на свое место в тоскливой задумчивости.

    Я торжествовал: мне так и казалось, что Костя будет ходить за мною, что в моей власти будет изломать его характер и переделать его по-своему. Я был глуп, я не мог сообразить, что в подобных натурах один шаг отделяет любовь от ненависти; но случай устроил все к лучшему.

    виноват передо мною, а я перед ним. Я смутно понимал, что шутить с огнем опасно, что трудно по своей прихоти управлять высшею себя натурою.

    Я стал ходить по комнате. Тишина нашего дортуара27

    Я остановился у костиной кровати. Бедный ребенок плакал, так же просто, так же открыто, как тосковал по утру. Он сидел на подушке, грудь его тяжело подымалась, но уже зубы начинали сжиматься, глаза начинали светиться враждебным огнем.

    Добрый гений мой подтолкнул меня. Я чувствовал, что чрез четверть часа все погибнет, что за ребяческой тоской двигается следом энергическое ожесточение.

    - Костя,-- сказал я, садясь около него. - Я вижу, что я виноват перед тобою.

    Он кинулся ко мне на шею, прижался ко мне всем телом и несколько раз поцеловал меня. Несколько минут он болтал со мною, говорил, что любит меня очень, строил планы наших занятий, собирался служить вместе со мною. "Не дурак ли ты, что хотел из окна выскочить? - повторял он несколько раз. - Велика беда, что поколотили бы!" - Посреди своих рассуждений он вдруг остановился, опустил голову и тотчас же заснул. С покойной совестью отошел я от него, но не мог сомкнуть глаз во всю ночь.

    небритых брави и, благодаря моим стараниям, сошелся с лучшими из наших товарищей. Любить их, однако, он не мог; гонение и обиды, вынесенные им безвинно и за дело, ожесточили его восприимчивую душу. Он не мог отвыкнуть даже от своей бешеной вспыльчивости, и тем очаровательнее бывал в те минуты, когда предавался чувству приязни с нежностью и увлечением. Богатый запас преданности таился в его душе: до сих пор я не могу забыть его заботливости, когда мне случалось быть больным или грустить. Он весь переселялся в меня, каждую минуту ухаживал за мною, с непонятною проницательностию угадывал все мои желания, без ропота исполнял малейшие мои прихоти. Иногда, стыжусь сказать, я прикидывался грустным, чтоб вполне наслаждаться его любовью и заботливостью.

    Чем более разглядывал я это странное, исключительное создание, тем сильнее удивлялся я неограниченной прелести и богатству его души. Натура Кости была ясно отмечена божественным перстом: она была создана не попусту: ей назначено было совершить что-нибудь великое, однако обстоятельства погубили ее, не давши ей развиться. Это не был генияльный ребенок, который обещает много и не выполняет ничего. Генияльные дети поражают несоразмерным развитием одной какой-либо способности, тогда как все другие глохнут и погибают. У Кости вся его нравственная сторона была соразмерно развита: ему было пятнадцать лет; ни по уму, ни по чувству, ни по способностям он не опереживал своего возраста, а со всем тем он был неизмеримо выше всех детей одних с ним лет.

    Никогда во взрослом человеке я не встречал такого здравого, практического понимания вещей, такой энергической вражды ко всему ложному, безобразному и стеснительному. Все, что в науке было бесплодного и вредного, не давалось Косте; доходило до того, что он начисто отказывался учиться истории, когда события чудовищностию своею возмущали его душу. Все, что казалось ему несправедливым в школьной жизни, возбуждало его негодование; а так как он делал то, что чувствовал, то это негодование переходило во вражду и открытое упорство.

    В науках точных и сколько-нибудь завлекательных способности его были изумительны. Он сразу схватывал главную идею, развивал ее по-своему и привязывался к ней всею душою. Чувственность его спала крепким сном, но физическая красота пробуждала в нем бессознательное, языческое обожание. И - странное дело: обладая необыкновенною красотою, он почитал себя уродом. Когда мы разуверяли его в этом, он говорил нам: "На ваш глаз всего красивей грудной ребенок". Он отдал бы полжизни за то, чтоб быть выше ростом, чтоб иметь широкую грудь, чтоб обладать мужскою, атлетическою силою. Наш вкус был испорчен, его вкус поражал своею точностию. Откуда все это далось ему, бог один ведает.

    Но главною, очаровательнейшею чертою его души был глубокий, детский поэтический инстинкт, тесно сроднившийся с малейшими его поступками. Я знаю, при слове поэзия вам грезятся размеренные строчки и завирательные текстики юной Германии2829.

    Поэзия эта состояла в беспредельной, горячей любви к природе, в детских воспоминаниях, переданных самыми простыми словами, в самых нехитрых выражениях,-- она являлась в построении воздушных замков, которые были так просты, так невинны, так благородны.

    Костя был величайший пантеист, конечно, никогда не думая о том, что значит пантеизм. Каждое дерево, каждый цветок были для него существами живыми, одушевленными общею с ним жизнию. Животных ставил он на одну доску с людьми: убить комара решался он не иначе, как взбесившись за его укушение; зато он с таким же хладнокровием убил бы и человека, который бы вздумал кусать его.

    Любовь Кости к природе выражалась в тысяче самых причудливых, самых грациозных прихотей.

    Иногда он забирался в середину сада и ложился на траве, лицом кверху, чтоб не видать стен пансиона и труб от соседних домов. Перед глазами его колыхались свесившиеся верхушки старых лип, и облака гонялись одно за другим по темноголубому небу. Так проводил он часы и называл это занятие "прогулкою за городом".

    "заграничным шатаньем". Неприметные неровности казались ему высокими горами, между ними, вроде пальм, покачивались стебельки дерновой травы, клевер раскидывал исполинские свои цветы, и на высокие хребты гор взбирались барашки, представляя из себя невиданных чудовищ. Оторвать от этого занятия Костю было нелегко: в это время он чувствовал себя счастливее натуралиста, взлезшего на самую плешивую из кордильерских возвышенностей30.

    Цветы он любил более всего на свете, обходился с ними с величайшею вежливостью, не рвал их никогда, но зато был непостоянен и наклонен к волокитству. Сегодня расхваливал он розаны, назавтра проходил мимо их с презрением и садился около какого-нибудь крошечного колокольчика. Однако к камелиям чувствовал он особенную нежность, называл их испанками и был им постоянно верен, вероятно потому, что камелии редко попадались в его руки.

    Сочувствие это к природе было отличительною чертою характера Кости, однако не думайте, чтоб в нем одном выказывалась чудная восприимчивость его души. Не было ни одного высокого чувства, которым бы не увлекалась его странная ребяческая натура; привязанности эти бывали страшно непостоянны, но причиною непостоянства было не что иное, как твердость, точность его ума.

    Я уже сказывал вам, какую страшную вражду возбуждало в Косте все то, что казалось ему несправедливым или нелепым; доходило до того, что он наотрез отказывался учиться такому предмету, который не поражал ни красотою изложения, ни важностию содержания. Обыкновенно ребятишки любят историю за ее рассказы о войнах, о завоеваниях, о самоотверженных людях, а Костя всего этого терпеть не мог. Быстрый ум его решительно не хотел действовать, когда дело доходило до кровопролитий, начатых из-за пустяков, или до героев, погибающих за идеи, самим им непонятные.

    грандиозным эпизодом.

    Надобно было описывать ему крестоносцев, закованных в железо, их лошадей, покрытых золотыми коврами, монахов с выбритыми головами, пилигримов с высокими палками.

    Эта поэтически, соразмерно развитая натура терпеть не могла умозрений и соображений, все идеи Кости высказывались так красиво, так пластично, что с них можно было писать картины.

    К счастию бедного Кости, а особенно к моему счастию, мы и полугода не провели под кровом почтенного Шарле. Нам пришла очередь поступить в казенное заведение и, благодаря порядочным нашим способностям и предварительному приготовлению, мы поступили с ним в один из высших классов. Я совершенно отдохнул,-- все, что во мне есть порядочного, приписываю я благодетельному влиянию нашего на диво устроенного публичного воспитания. И Косте было не в пример лучше, чем у Шарле: попечительное начальство сразу разгадало хорошую сторону его характера и понемногу, тихо старалось искоренять следы бестолкового эмилевского воспитания и того ожесточения, которое по милости Шарле, зародилось в детской душе моего товарища. К несчастию, время пребывания нашего в казенном заведении тоже было весьма непродолжительно.

    Однако пора оставить рассказ о моих школьных воспоминаниях. Костя в то время был для меня всем в жизни, я был привязан к нему до безумия; до сих пор, из всех моих воспоминаний, воспоминание о нем сохраняется во мне с некоторою свежестью,-- все же остальное, и старая моя любовь, и даже старые глупости мои, давно не шевелят меня ни на сколько. Поэтому сегодняшнее многословие мое простительно. Костя и семейство его разыграли важную роль в моей жизни: его роль была прекрасна, семейство же исполнило свое дело, как следует всякому семейству.

    Вечер: 1 2 3 4 5
    Примечания