• Приглашаем посетить наш сайт
    Чернышевский (chernyshevskiy.lit-info.ru)
  • Рассказ Алексея Дмитрича
    Вечер пятый

    Вечер: 1 2 3 4 5
    Примечания

    ВЕЧЕР ПЯТЫЙ

    "Итак,-- говорил Алексей Дмитрич,-- через два года после моего появления на Кавказе, приходилось мне опять ехать по знакомому пути от Ставрополя к ***, и я уже думал, как бы свернуть с большой дороги на имение генерала Надежина".

    Читатель, может быть, приметил, что мой собеседник не соблюдал строгой последовательности в своем рассказе. На этот раз скачок через два года так непозволителен, что я обязан вкратце изложить события за это время.

    Ратоборство Алексея Дмитрича с непокорными горцами не оставалось без награды, как приличествует всякому доброму делу. Благодаря ходатайству нового своего начальника, барона Реццеля, наш герой получил в два года чин за отличие и крест. Судьба, отняв у него лучшего друга, старалась загладить свой невежливый поступок. Дальний родственник Алексея Дмитрича, из отставных, восхитясь подвигами моего приятеля, отказал ему перед смертью порядочное имение невдалеке от Петербурга. Сто пятьдесят чухон40 олицетворяли для Алексея Дмитрича идею блаженной независимости, золотой посредственности и спокойствия.

    После одной предлинной и прескучной перестрелки барон Реццель подъехал к нашему приятелю. Алексей Дмитрич почтительно приложил руку к фуражке.

    - Знаете что,-- сказал барон,-- довольно вы с нами пожили. Не хочется мне, чтоб вас где-нибудь подстрелили. Вам предстоит случай жить в Петербурге.

    Вследствие такого совета Алексей Дмитрич собрался ехать на родину. Продолжаю его словами.

    Выезжать надобно было поутру, хоть я знал, что ночь перед отъездом пропадет напрасно. Лют я спать, когда совершенно спокоен духом, а в ту ночь я был далек от такого блаженного состояния.

    Ни грязная оттепель, ни усталость не могли удержать меня дома: в полночь я пошел бродить по кривым улицам городишка, где расположена была штаб-квартира моего полка. Мне жалко было расставаться с местами, где странствовал я более двух лет и расставаться затем, чтобы ехать в Петербург, к которому я чувствовал постоянно какое-то непонятное отвращение. Жаль мне было и подчиненных моих, с которыми я свыкся, в которых подметил я много преданности, много какого-то странного, беззаботного, насмешливого добродушия, которое составляет отличительную черту русского солдата. Об офицерах я не слишком жалел: может быть, они были не по мне, может быть, мой неуживчивый характер отталкивает от меня товарищей.

    Но в особенности жаль мне было расстаться с командиром моим, бароном Реццелем, которому я был много обязан и к которому с первого дня знакомства чувствовал я странную привязанность. Казалось бы, не за что было любить его так горячо: барон мог быть отличным генералом, пожалуй министром, но никак не приятелем. Бог с ними, с этими людьми, которые так хороши в драке или экспедициях! Реццель был человек самолюбивый и капризный, причуды его иногда были неизъяснимые, особенно во времена бездействия. Часто запирался он по целым дням у себя в доме, и если кто входил к нему за делом, он встречал его сухо и наговаривал всяких колкостей. И так далее, и так далее. Однако между нами было много общего. Оба мы чуждались своих товарищей, оба мы любили одну девушку, если предположить, что сватовство барона на Вере Николаевне имело причиною не один бестолковый каприз. Вследствие таких обстоятельств я бродил, бродил по городу и очутился около квартиры полковника.

    Я хотел было постучаться, но сообразив, что моя неуместная нежность может насмешить Реццеля, повернул было в сторону, когда дверь его домика отворилась и сам хозяин ленивыми шагами направился в мою сторону.

    - А! вы бродите,-- сказал полковник, будто удивляясь встрече со мною.

    Он взял меня под руку, и мы пошли ходить по опустелому местечку, ступая высокими сапогами по грязи, будто по ковру.

    - Рад, очень рад, что вы едете,-- продолжал барон,-- скучненько будет вам сначала, а потом спасибо скажете. Знаете, ударьтесь-ка в какую-нибудь специяльность, читайте военные сочинения, помучьте, потеребите себя первое время, нахватайте столько занятий, чтоб думать было некогда. Хорошо бы вам поселиться в деревне, собраться с мыслями, да одно страшно: свяжетесь вы с какими-нибудь почтенными соседями, да горе себе наживете, жениться вздумаете.

    Душевное участие, с которым сказаны были эти слова, показывало, что барон понимал мой характер и догадывался о прошлой моей жизни.

    - Видите, Алексей Дмитрич,-- продолжал он, стараясь дать холодную интонацию голосу,-- вы человек странный. Вы вовсе не жили, и вам жить не хочется. Всю жизнь вы к чему-то готовились и ни на что не готовы. Вам нужна осторожность, вам надо реже сталкиваться с людьми, вам надо сперва разобрать себя самого хорошенько. Если я вернусь в Петербург, я буду там иметь хорошее место и постараюсь раскусить вас. Кстати, о Петербурге; вы скоро там будете, а у меня есть одно спешное дельце.

    Я отвечал, что должен еще заехать по пути в одно место. Барон заботливо взглянул на меня. "Не к старому ли генералу?" - спросил он. Я отвечал утвердительно.

    - Не жениться ли на Костиной сестре?

    - Послушайте, Алексей Дмитрич, не ездите туда. Если вы дорожите собою, объезжайте это имение окольными путями...

    - Бог знает,-- сказал я,-- могу ли я это сделать.

    Барон посадил меня на какой-то прилавок и сам уселся около.

    - Уж не случилось ли там чего? - спросил я с нетерпением.

    - Хуже, чем бы случилось,-- сказал он на это,-- ничего не случилось. Да и может ли что случиться? Поверьте мне, на свете есть какая-то судьба, которая все устроивает к худшему. Я готов дать свою голову в заклад, что старики переживут и погубят вашу невесту... Если б она их пережила, вышло бы чудо непонятное, низвергся бы общий закон...

    Было что-то резкое, страшное в таком оригинальном убеждении. Высказав свою professoin de foi {систему воззрений (франц.).}, барон продолжал речь с искреннею, глубокою заботливостью:

    - Знаете ли, что я чувствую к этой девушке? Я ненавижу ее. Рассудите хорошенько, и увидите, что я прав. Что такое ее жизнь, ее поступки, если не олицетворение какого-то своевольного непризванного самоотвержения?.. А мое правило такое: ненужная добродетель не лучше порока, безумная добродетель вызывает на вражду... Да я бы ничего, я могу и любить, и ненавидеть, и быть покоен. А вы человек очень молодой, очень огорченный, вы привязчивы... вот вы и меня любите, бог знает за что.

    Вы влюблены в эту девушку. Вы можете встретить упорство, самоотвержение... ох, это самоотвержение!.. и уехать от нее с растерзанным сердцем. А что еще хуже, вы можете остаться с нею, поселиться там и погибнуть в семейном омуте...

    Видите, Алексей Дмитрич, семейство вещь, может быть, очень почтенная, только не годная для нас с вами. Взгляните на страшную, неестественную многосложность этой машины и согласитесь, что если в ней хоть один винт не на месте... горе всей машине, горе и тому, кто к ней подступится... А семейство Веры Николаевны одно из самых нестройных.

    Я затрогиваю тяжелую струну только для вашей же пользы. Не сталкивайтесь с семейством, старайтесь жить в одиночку, пока не возмужаете в душе. Тогда можете действовать или быть зрителем в жизни, а до тех пор берегите себя. Простите мне за длинные советы, за безжалостное повторение: помните, Алексей Дмитрич, не сталкивайтесь необдуманно с семейством.

    Долго мы сидели и толковали таким образом; несколько странно было прощание двух людей, которые горячо любили друг друга и из каких-то бестолковых причин будто боялись признаться, что им жаль разойтись в разные стороны. Несколько раз я пытался проститься окончательно, но барон всякой раз меня задерживал, говорил, что ночь очень хороша, хотя грязь стояла по колено и пронзительный ветер обхватывал нас со всех сторон.

    - А и точно холодно,-- сказал он наконец, закутываясь шинелью,-- вот что значит спать после обеда, и прошляешься всю ночь до рассвета. Прощайте же, Алексей Дмитрич.

    Мы пожали друг другу руки. - Хотелось бы увидать вас в Петербурге,-- сказал барон,-- да вряд ли туда попаду. Что-то я слишком счастлив это время, все пули летают мимо, авось хоть одна зацепит хорошенько.

    После этой выходки он ушел к себе и запер дверь. Я дивился этому странному человеку, и мне было очень грустно. Показалось мне, что он отворил окно и смотрел в мою сторону; не желая его сконфузить, я ускорил шаг и пошел домой, размышляя о нашем разговоре. Нечего и говорить, что я не послушался Реццеля, свернул с большой дороги и поехал на имение генерала Надежина.

    Видно, сама судьба хотела устроить мои дела к худшему, чтоб подтвердить доказательства барона Реццеля. Чтоб послушаться его и ехать в Петербург без остановок на дороге, не много требовалось усилий с моей стороны. Пожалуй, я был влюблен или воображал, что был влюблен, пожалуй, я был молод, своенравен, упрям, хотел видеть предмет моей страсти, но переломить такую любовь было легко, ежели бы я спохватился вовремя. Страсть моя к Вере Николаевне не была страстью правильною, естественною. Зародилась она в моем воображении, а не в сердце: короткое пребывание мое в доме старого генерала не только не сблизило меня с этой девушкой, а скорее задернуло ее образ какою-то таинственностью, вовсе не располагающею к нежности.

    Мало этого, семейные обстоятельства Веры Николаевны и поведение ее не могли не произвести дурного впечатления на мой раздражительный характер. Рядом с любовью во мне развивалось чувство, враждебное бедной девице. За причинами дело не остановилось: кто, если не Вера Николаевна, из-за своего семейного фанатизма, загнала Костю в такое место, где пришлось ему сложить свою хорошенькую голову? мысль о чьем горе отравляла последние минуты бедного моего товарища?

    Итак, я находился в таком состоянии нравственного колебания, в которое, по-видимому, легко бывает решаться на умные вещи - правда, только по-видимому. А все-таки я ехал, ехал, ближе подвигался к знакомому месту и везде расспрашивал о житье Веры Николаевны и ее семейства. Вести были не совсем радостные: старик одряхлел совершенно, мало того, что он весь подпал под власть своей супруги, он удвоил свою привязанность к ней, тосковал, если она куда-нибудь отлучалась, раболепствовал перед нею со всею преданностью, на которую так способны старики. Мачеха, у которой оказались не известные дотоле капиталы, прибрала все хозяйство в свои руки и заслужила от всех соседей почетное прозвище бабы-яги. Вера Николаевна не вышла замуж, хотя десятки женихов к ней присватывались. Имение генерала расстроилось, несмотря на жестокое управление самой помещицы: носились слухи, что мачеха боялась выходить из дому, постоянно рассказывали, что крестьяне замышляют на нее что-нибудь недоброе, и по поводу этих подозрений она притесняла их еще более.

    С грустным нетерпением подъезжал я к дому генерала. Погода совершенно подходила к расположению моего духа и будто сулила мне еще не то впереди. Густые тучи низко висели над снеговыми полями, обнаженная дубовая роща, где увидел я в первый раз старика и дочь его, показалась влево от меня; казалось, роща эта стояла уже не на холме: так много лежало внизу снегу. Старый знакомый мне сад раскидывался по обе стороны дороги: голые ветки шумели и глухо стучали одна о другую, стада ворон каркали на верхушках высоких лип, и печальный полусвет тихо начинал сходить на эти вершины.

    "Стало быть, узды уже нет на мачехе,-- подумал я,-- сорвана ли эта узда или нету в ней надобности?.." Насилу мог я достучаться; старая ключница отперла ворота, со слезами вспомнила о дитятке своем Константине Николаиче и побежала докладывать обо мне.

    Мачеха гостила у соседей. Я тихо вошел в залу, где сидел генерал, раскладывая пасьянс. Я не заметил в нем никакой перемены, на лице его изображалась скука, какое-то неудовольствие и тоскливое ожидание. Ему просто было скучно без Марьи Ивановны.

    Вера Николаевна сидела возле отца, обложившись книгами и картинками, которые показывала ему, чтоб сколько-нибудь облегчить горестную разлуку с почтенной сожительницею. Она радостно изумилась, увидя меня; но вид мой скоро напомнил ей Костю, она заплакала было, однако быстро себя переломила и завязала общий разговор.

    Она сильно переменилась и была тенью прежней Вериньки. Вам может быть, случалось видеть милую особу, только что выдержавшую тяжкую болезнь. Не правда ли, ужасно смотреть на страдание, выраженное на лице, не созданном для страданий, отыскивать нежную миловидность в тех формах, по которым собиралось пройти разрушение! Конечно, если любовь цела, она не замедлит вступить в свои права, представить интерес в изнеможении и красоту в помертвелости, но все-таки минуты этой борьбы тяжелы. Такого рода были мои чувства при взгляде на Веру Николаевну.

    Она похудела, грудь ее впала, но глаза ее сделались больше, худоба лица придала энергию мягким его чертам, хотя энергия эта была обманчивая, энергия неразумная. Вместо прежней грусти на лице ее ясно выражалось сосредоточенное безнадежное уныние, вместо прежней смелости в глазах ее светилась раздражительная готовность переносить все, не отступая ни на шаг от своей цели, жертвовать и собою и другими для той цели, которую она себе предполагала.

    Старик первый стал вспоминать о Косте, и вспоминал довольно холодно. Он с удовольствием говорил, как Марье Ивановне нравился сын его, и довольно язвительно смотрел на Вериньку, будто говоря: "Вот ты одна только не умеешь с ней ладить". Вслед за тем он понес страшную ахинею.

    Вера Николаевна будто разделяла мысли старика, она поддакивала ему усердно, хотя слезы по временам пробивались из-под длинных ее ресниц. Зная чем угодить отцу, она стала расспрашивать меня о собственных подвигах и о Кавказе. Генерал приободрился, с жаром и охотою вступил в нашу речь, критиковал распоряжения частных начальников и допытывался до малейших подробностей последних экспедиций. Разговор о военных событиях был для него великою радостью, и интересно было видеть, как эта дряхлая развалина оживала, чуть лишь доходило дело до какого-нибудь кровопролитного эпизода.

    Но одно обстоятельство изумило меня и поразило. Генерал рассказал несколько военных сцен из событий своей молодости. При этом рассказе он уже не обращался к Вериньке, как бывало в прежнее время, хотя она слушала эти рассказы с такою же любовью, с такою же внимательностью. Не было более сомнения: старик уже не любил своей дочери, злая мачеха достигла своей цели; но поведение Вериньки не изменилось нимало: она также ласкалась к отцу, также ухаживала за ним, не надеясь, не ожидая благодарности...

    Мы разошлись поздно, язык мой устал от болтовни, а на сердце было тяжело. Вместе с Верой Николаевной мы вышли из комнаты генерала. В соседней комнате она остановилась и с жаром взяла меня за руку.

    - Благодарю вас, Алексей Дмитрич,-- весело сказала она,-- я давно не видала папа таким счастливым. Погостите у нас, если не торопитесь; вы оживили его, он скучает один.

    И голос ее задрожал, в нем слышались горькие слезы.

    - Мне надо много говорить с вами,-- продолжайте о нем, о Косте... Я взял обе ее руки и поцеловал их. Она не обиделась, не рассердилась, казалось, вовсе не заметила того, что я сделал.

    - Будемте вспоминать о Косте, будемте говорить об вас,-- сказал я, ударяя на последнее слово.

    Она внимательно посмотрела на меня, закусила губку, покачала головой и ушла в свою комнату.

    Опять очутился я в том флигеле, где в первый проезд мой мы ночевали с Костею и всякую ночь толковали о Вериньке и ее мачехе. Впрочем, я не очень падок до воспоминаний, да и некогда было мне раздумывать о старом товарище. Во мне колыхалась целая бездна ощущений, и ощущения эти относились к действительности.

    Во-первых, мне было грустно. Комната была холодна, вьюга завывала на дворе, а вдали выли собаки, чуя близость волков. Голые деревья покачивались и скрипели под окнами, нигде не слышно было голоса человеческого. Как вся эта печальная обстановка согласовалась со сценою, которой был я свидетелем!

    Этот жалкий, одинокий старик, потерявший сына и утешающий себя воинственными сентенциями; девушка, принесшая себя на жертву, чтоб поддержать на время дряхлую развалину, которая не ценит ее жертвы, и надо всем этим мысль о сварливой, гигантски злобной женщине, которая отравляет все, к чему ни прикасается.

    Веры Николаевны, по ее бледному лицу, по ее вздрагивающим губкам читал я целую повесть о борьбе страшной, неперестающей, бесполезной, о борьбе глухой, мелкой, позорной и вместе с тем требующей необъятной душевной силы. И в чем же состояла эта борьба? в каком-то героическом самоотвержении, в страсти скрывать, смягчать свои семейные огорчения, в ненужной преданности самолюбивому, холодному старику, к которому прижалось молодое, полное, жизни существо, как здоровый плющ к полусгнившему дереву. И к чему вела эта преданность? Если б Вера Николаевна исторгла отца из-под влияния скверной женщины, если б она дала ему счастие,-- никто б не смел обвинить ее. Но надежды никакой не было, ей оставалось погубить себя, погубить свою энергию, свою красоту, свою молодость... погубить все то, чего не имеет права губить человек.

    - Женщины, женщины! - думал я с негодованием. - Кто научил вас захватить привилегию на самоотвержение, кто заставляет вас умирать за эту привилегию?

    И когда я вновь представил себе ту сцену, на которой действовала бедная девушка, когда представил я себе плаксивую жизнь ее семейства, припомнил наш последний разговор, полный заглушённых слез и терзаний, сердце мое стало биться и тягостно ворочаться, желчь подступила к горлу, я стиснул зубы с досадою и ожесточением. Инстинктивное чувство предостерегало меня, советовало мне не поддаваться любви, отталкивало меня от Веры Николаевны. Я с полною ясностью понимал, что любить такую девушку значило лезть на беду, губить себя и ее, что ни в ней, ни во мне нет столько душевной силы, чтобы разорвать спутавшие нас обстоятельства,-- все это понимал я и все-таки любил ее.

    Но человек есть дрянь, поэтому немудрено понять, что все эти довольно здравые мысли не сделали меня ни на волос умнее. На следующий день, еще не видавши Веры Николаевны, я уже успел позабыть все черные мысли, все предостережения Реццеля, собственные мои умозрения и сделался совершенным Линдором или Аминтом41. Мне было двадцать три года, поэтому я вздыхал самым неблагопристойным образом, мечтал о первом поцелуе и о взаимности, при разговорах же с Верою Николаевною конфузился и таял. Хорошо, что при ее характере неизвестность не могла меня долго мучить и совершенно раскалить мою любовь.

    Вера Николаевна любила меня и без обиняков передала мне свои чувства. Я был чуть ли не один мужчина, которого видела она в последние два года; дружба Кости заранее расположила ее в мою пользу. Многое во мне ей нравилось, врожденная моя леность была ей по вкусу (женщины любят этот недостаток); но мои страстные порывы возбуждали в ней мало сочувствия. Для Веры Николаевны любовь к молодому человеку далеко не составляла цели всей жизни, чувство любви было для нее hors d'oeuvre {вводный эпизод (франц.).}, не более. Вся любящая часть ее души устремлена была на старика-отца, вся ее энергия тратилась на борьбу против того, что могло его огорчать или беспокоить.

    Конечно, она краснела, слушая мои любезности, сердце ее билось сильнее при моих горячих признаниях, но все это скорее происходило от неопытности, от новости положения, а не от других причин. Одно слово отца, один намек на отсутствующую мачеху, и она переставала меня слушать, отвечала мне с рассеянностью.

    Но раз завязавши любовную игру, я не в силах был вернуться назад; а более и более увлекался красотою этой девушки, пуританскою чистотою ее души, неестественною зрелостью ее ума. Она казалась мне существом великим, исключительным; во времена религиозного фанатизма, думал я, из нее могла бы выйти Жанна д'Арк, при фанатизме политическом она сделалась бы новою m-me Rolland или Шарлотою Корде. Но в настоящее время она могла только погибнуть жертвою фанатизма семейного.

    Три дня уже провел я у генерала, и во все это время никто из нас не выходил из дома. Страшная вьюга не прекращалась и наметывала такие сугробы, что вид ближайших полей изменялся каждое утро. И сад и дорогу завалило снегом, трудно было ожидать скорого приезда мачехи. Все в доме начало дышать веселее; Веринька заметно пополнела в эти три дня.

    Один старик видимо тосковал о мачехе; досадовать на отсутствие ее он не смел. Мало-помалу он, однако, поддался влиянию своей дочери, которая истощала все усилия, всю свою нежность, чтоб утешить его и развеселить. Мы играли с ним в карты, рассказывали ему воинственные анекдоты, наводили его на рассказы и слушали их с достодолжным вниманием. По вечерам он любил, чтоб мы читали ему книги из его библиотеки, а библиотека эта вся состояла из старых русских писателей да из Вольтера, переведенного на наш язык в восьмидесятых годах. Мило было слушать, как Веринька ломала свой язык над дубоватыми виршами Озерова и других поэтов, очень почтенных, но совершенно неудобных для чтения вслух в наше время. Поработавши над какой-нибудь трагедией или торжественною одою, Веринька раскрывала "Задига" или "Принцессу Вавилонскую" и читала их ровно, спокойно, не смущаясь варварски тупым переводом и циническими выходками старого фернейского проказника42. Старик хохотал до упада, восхищался самыми незначительными местами, иногда собирался отнять у дочери книгу, приговаривая: "Рано тебе еще такие вещи читать". Однако чтение продолжалось; Вериньке же было все равно: чтоб доставить удовольствие старику, она не отказалась бы при всех громко читать "Фоблаза"43 и "Маркиза Глаголя"44. Новых же книг читать генерал ни за что не соглашался.

    На четвертый день после моего приезда метель приостановилась и погода утихла. Мороз придавил снеговые горы, и солнце, перед закатом прорезавши свинцовые тучи, облило белые поля нестерпимым блеском. После позднего завтрака генерал задремал, сидя в кресле. Веринька вышла из комнаты и через минуту возвратилась в теплом салопе.

    - Пойдемте,-- сказала она, ласково облокотясь на мою руку,-- пойдемте помолиться за Костю.

    Легкое непринужденное прикосновение это взволновало всю мою кровь. Я стал похож на шестнадцатилетнего мальчика, который тает в спокойных объятиях тридцатилетней красавицы.

    Мы пошли по расчищенным дорожкам. Я был без шинели, но мне было жарко. Дело дошло до того, что я теперь даже не могу дать себе отчета, о чем мы говорили.

    Мы живо подвигались вперед. Вера Николаевна порхала, как птичка, между сугробами, поддерживая меня, когда ноги мои глубоко продавливали намерзнувшую снеговую кору. Скоро мы пошли по гладкому и звонкому пути: то была знакомая мне речка; старый паром чуть выдвигался где-то в стороне, перед нами возвышался высокий полукруглый частокол, из-за которого торчали зеленые вершины старых сосновых деревьев.

    Мы прошли сквозь калитку в частоколе, поднялись вверх по красивой лестнице и очутились на песчаной площадке, под старыми соснами, ветви которых низко нагибались над нами. Ни клочка снегу не видно было ни на земле, ни на деревьях; можно было подумать, что на дворе лето: так жива и отрадна казалась эта зеленая купа бессмертных деревьев. Несколько оранжерейных цветов было только что сорвано и брошено на площадку, проницательное их благоухание казалось еще резче, еще упоительнее в этом холодном разреженном воздухе.

    Прямо перед нами стояла небольшая каменная часовня, выкрашенная темною краскою. Мы вошли туда; там топилась маленькая печка, много свечей горело перед образами, а в углублении против двери стояла мраморная статуя ангела грубой работы. Под ногами ангела лежала мраморная же черная плита.

    Я не чувствовал никакого особенного умиления, я соображал только, каких хлопот и трудов стоило бедной девушке устроить весь памятник, выписать издалека этого ангела, так плохо сделанного. Зато Вера Николаевна была вполне убеждена, что ангел походил на Костю как две капли воды. Я не мог не улыбнуться, подтверждая ее слова.

    Веринька медленно подвинулась вперед, грациозно согнула свою талию, тихо опустилась коленями на холодную плиту и начала молиться, легко и спокойно. Мало-помалу молитва ее становилась горячее, слезы закапали из светлых глазок, слабые, но судорожные рыдания слышались по временам и тяжко колебали гибкий стан молодой девушки. Рыдания становились сильнее, слезы перестали падать на Веринькины щеки, она согнулась вся, вскрикнула, ухватилась за левую сторону груди, прилегла горячею головкою к подножию ангела, и темные локоны ее рассыпались по белому камню.

    А что бы вы думали, делал я во время этой святой, чистой молитвы? Я стоял в углу, стиснув зубы и царапая себе руки до крови. Слезы, грусть, молитва бедной девушки разожгли во мне обычное враждебное чувство. Вся моя история с Веринькою вертится на этих переходах, в которых трудно давать отчеты. В ее слезах, в ее горести о прошлом чудилось мне ее бессилие перед настоящей жизнью. Я понимал, что женщина, которая может так покоряться горю, слаба перед действительностью, и мне хотелось смутить чистую молитву Вериньки, мне хотелось разрушить очарование ее отрадных воспоминаний, мне хотелось сказать ей, что фигура ангела сделана жалким скульптором, что эта фигура вовсе не походила на Костю и что сам Костя похож был скорее на хорошенького чертенка, а вовсе не на ангела.

    Когда мы вышли из часовни, дикое расположение моего духа совершенно пропало. Вера Николаевна как будто не плакала, будто не молилась. Она была спокойна, даже немножко резва, на ее глазах не видно было и следов от слез. Я очутился опять влюбленным, счастливым юношей и собирал все мое хладнокровие для решительного объяснения.

    - Вера Николаевна,-- начал я, поддерживая ее при сходе с пригорка,-- вы так умны, что с вами нет средств разговаривать романтическими фразами. Всякая "симпатия сердец", всякое "клокотание страсти" тает и исчезает перед вашим светлым взглядом. Я буду говорить с вами очень просто. Я люблю вас до последнего предела всякой возможности, скажите мне так же откровенно: любите ли вы меня, хотите ли быть моей жен... нет, и это слишком высокопарно, хотите ли выйти за меня замуж? Она ласково улыбнулась, смело взглянула на меня и немного покраснела. В этой краске проявилось не одно простое смущение, но и частичка привязанности.

    - Вы здесь довольно погоревали,-- продолжал я. - Мы поедем в Петербург, может быть, жизнь наша сначала будет и трудна, но ручаюсь вам, вы не увидите грязной бедности. У меня есть некоторое состояние и друзья довольно сильные...

    - Я люблю вас, очень люблю вас,-- перебила речь мою Веринька,-- только я не поеду отсюда, я не брошу отца одного.

    Я помолчал немного и снова начал разговор.

    - Я от души уважаю вашего батюшку,-- сказал я,-- только, признаюсь откровенно, я ревную вас к нему. Привязанность дочери так сильна в вас, что вам некогда подумать о будущем муже.

    Она опустила глаза.

    - Вы говорите неоткровенно,-- сказала она,-- я вижу, вы не отца боитесь...

    - Да, я боюсь не отца вашего, а той страшной, утомительной борьбы, которую вы за него выдерживаете. Я понимаю вашу жизнь, удивляюсь вам, я вижу, куда тратятся ваши силы, для какого святого дела они напрягаются и гибнут. А вместе с тем я хочу любви вашей. Любовь эта невозможна в теперешних обстоятельствах. Для вас предстоит выбор: любовь или борьба, муж или отец.

    - Не думайте,-- продолжал я шутливым тоном, чтоб смягчить мою патетическую тираду,-- не думайте, чтоб я укорял вас в холодности. В моих глазах вы своего рода Наполеон, ваша борьба с семейною жизнию стоит его гигантских кампаний. Император французский перед своими походами, вероятно, не очень любезен был с женщинами: вы находитесь в таком же положении. В ваших глазах читаю я рассказ не об одном Маренго, не об одном Ваграме, может быть, не об одной Ватерлооской баталии...45

    Вера Николаевна вся вспыхнула. Я тронул ее слабую струну.

    - В таком случае,-- быстро произнесла она,-- чего же вы хотите от меня? Соглашусь ли я уехать отсюда, решусь ли я оставить его одного с...

    Она вдруг остановилась. Я удивлялся ее самообладанию, я не помнил себя, я уничтожался перед этою дивною исключительною женщиною. Холодность моя уничтожилась, я дрожал, я сходил с ума, я едва не упал перед нею на колени.

    - Коли так надо,-- с увлечением говорил я,-- коли мои просьбы не склоняют вас, я решаюсь на все, я остаюсь с вами. Я забываю вражду мою к семейным раздорам, забываю тяжкое время моего детства, я приношу себя всего на жертву вашему отцу. Я буду ждать вашей любви целые годы. Я буду охранять вас, любить вас без надежды на взаимность, и горе тому, кто посмеет оскорбить вас, кто только подумает смутить вашу привязанность, кто с благоговением не преклонится перед вашими поступками...

    - Друг мой,-- тихо сказала она,-- угрозы ваши не помогут в этом деле.

    Эти десять слов разом перевернули все мое направление. Я понял ничтожность юношеской моей запальчивости, но любовь моя ни насколько не ослабела.

    повиноваться вам во всем и действовать заодно с вами.

    Я знал хорошо, что я накликаю на себя гибель, но в эту минуту страсть увлекала меня.

    Вера Николаевна улыбнулась и с прежнею приветливостью поглядела на меня.

    - Так и надо,-- заметила она. - Только я вам не даю еще слова. Перед моим согласием надобно объяснить вам мое положение, как можно подробнее. Тогда, если вы не перемените мыслей...

    - Говорите же, говорите же теперь,-- торопил я ее, дрожа от нетерпения.

    Мы были в двух шагах от дому, я был весь в жару, хотя вместе с сумерками поднялся холодный ветер и продувал нас очень исправно. Но Веринька озябла и торопилась домой.

    - Некогда, некогда,-- говорила она, улыбаясь в ответ на мои доводы,-- пора обедать, папа выспался теперь, и после обеда засядем мы в карты.

    - Боже мой, когда же наконец дождусь я вашего ответа?

    - Сегодня нельзя уже. Впрочем,-- сказала она, сжалившись надо мною,-- подождите вечера. После ужина ступайте к себе во флигель, а через полчаса, уложивши папа, я стану ждать вас в моей комнате. Пройдите через боковую дверь, тихонько, только без особенных предосторожностей...

    - Понимаю вас,-- отвечал я. - Всякой секрет с вами есть обида.

    - Именно,-- дружески сказала она.

    Мы вошли в комнату. Веринька шутливо присела передо мною и побежала переодеться.

    И обед и все время после обеда тянулось невыносимо долго, несмотря на то, что нетерпение мое потеряло свои лихорадочные признаки.

    - Стало быть, она любит меня,-- говорил я сам себе,-- стало быть, мы будем жить вместе. Вечером расскажет она мне подробности своего житья, выбранит мачеху, а затем даст мне слово. Может быть, я расшевелю ее на это время, может быть, она прижмется к моей груди, поцелует меня.

    Думая таким образом, я готов был плясать по комнате, и счастье казалось мне так возможно, легко.

    Мы отужинали позже обыкновенного. Около двенадцати часов распростился я с генералом и ушел в свой флигель. Там я проводил время очень приятно, ожидая, пока весь дом уляжется спать. Я курил сигару, зажигая ее с обоих концов, выпил воды стаканов пять и пел такие арии, которые вряд ли кому на веку приходится слышать. И все-таки не мог я убить более одной четверти часа. Какое-то тягостное предчувствие прокралось в мою душу, хотя и без него там происходила порядочная катавасия. Я не в силах был ждать долее; не надевая шинели, в сюртуке и фуражке, я бросился в сад, оттуда к боковому крыльцу, оттуда в комнату Веры Николаевны.

    Месяц светил ярко и приветливо, морозный воздух не колыхался.

    А то была самая страшная ночь во всей моей жизни. Если б мне довелось пережить две таких ночи, я бы окончательно одряхлел или умер раньше срока. Чтобы понять весь ужас этой весьма обыкновенной истории, надо побыть в моей коже, быть воспитанным так, как я был воспитан.

    Весь дом уже спал, но Веры Николаевны не было в ее комнате. Из-за слабо притворенной двери в кабинете генерала мелькал свет и слышался ее голос. Она что-то читала вслух, вероятно, для отца. Я тихонько уселся на диван и со страстью осматривал комнату молодой девушки.

    С первого взгляда эта комната не производила приятного впечатления на хладнокровного посетителя; но я был влюблен, мне везде мерещилась какая-то тонкая, женская прелесть, хотя высокая комната Веры Николаевны скорее похожа была на келью отшельника, на кабинет человека, занятого тяжелой умственной работой. Ни одна женская работа, ни одна блестящая вещица не нарушала холодного, аскетического колорита этой комнаты. Жесткая мебель расставлена была однообразно и некрасиво, несколько картин висело на стенах. Однако выбор этих картин был удивителен, если не по работе, то по содержанию. То были все пейзажи, но каждый из этих пейзажей поражал своею грациею, и, всматриваясь в них, можно было подметить, как собственная душа уносилась далеко-далеко... на вершину снеговых альпийских возвышенностей, на цветущие берега итальянских озер...

    Вера Николаевна так же, как и брат ее, любила природу; глядя на эти изображения, она давала отдых измученной своей душе и набиралась сил для своей тяжелой борьбы. В моем восторженном расположении духа я не упустил случая сравнить ее с гигантом, боровшимся с Геркулесом. Поминутно слабел он в первой схватке, но всякой раз, когда гигант касался "матери земли многоплодной", силы его снова возрождались, и снова и снова кипело бесконечное одноборство46.

    начатой за день перед тем. Старик слушал с благоговейным напряжением и поминутно изъявлял свое удовольствие.

    - Хе-хе-хе! - по временам вскрикивал он,-- о, шельма ведь этот Вольтер! вон какие штуки загибает! ишь, куда хватил он! поди себе раскусывай!.. Ну, читай!

    Старик еще раз засмеялся и робко поглядел по сторонам, будто опасаясь, не пристукнет ли его кто-нибудь за вольные мысли. Веринька радовалась, плохо понимая, в чем дело: она отвела глаза от книги и лукаво улыбалась старику, как улыбается молоденькая маменька на непонятные наивности своего ребенка. Чтение продолжалось.

    - А ты, преподлый Фрерон, из школы иезуитов, изгнанный за...47

    - Ну, полно, полно! - перебил старик, отбирая у дочери книгу,-- ступай себе спать, рано еще тебе читать такие вещи.

    Точно, Вериньке рано еще было читать такие вещи: она не понимала в них ни одного слова. Она посмотрела на часы и на дверь своей комнаты.

    - Прощайте, папа,-- тихо сказала она, подходя к отцу. Старик перекрестил ее, поцеловал и разнежился.

    - Доброй ночи, кошечка,-- сказал он ласково,-- спасибо тебе, сегодня мне так весело... сам не знаю почему.

    Вера Николаевна была награждена вполне и ласково прижалась к отцу, который не мог догадаться, почему было ему так весело все это время. Она подала руку отцу, чтоб довести его до спальни, но двери кабинета отворились сами собою. Перед ними стояла мачеха. Возвратясь из своей недалекой поездки, женщина эта уже успела переполошить весь дом, пугнуть порядком заспавшуюся челядь и, казалось, с нетерпением выжидала случая, чтоб смутить спокойствие мужа и падчерицы.

    Я узнал эту скверную женщину: нисколько не изменилось ее тощее, злое лицо, черные цыганские ее глаза по-прежнему прыгали и будто сыпали из себя искры. Полный наряд помещицы: теплый салоп, яркого цвета, платок и зеленый капор еще более возвышали противное выражение ее лица.

    Кто не жил в глуши, а видал только столичных женщин, с трудом поймет, до какой степени праздная жизнь и привычка повелевать уродуют каждый энергический женский характер. Для мачехи злость была и болезнью и утешением; болезненный ее румянец, постоянное дрожание в голосе доказывали, как разрушительно действовала на нее привычка бесноваться и мучить близких к себе особ; а со всем тем два-три дня спокойствия могли бы совсем уморить эту женщину. То было существо в высшей степени вредное, неисправимое, которое возбуждало не одно отвращение, но и жалость.

    - Запереть людей, что со мной ездили! - кричала она в другую комнату. - Будут они меня помнить, изверги!

    Такое начало не обещало ничего доброго. Старик было обрадовался, увидев жену, но не смел заговорить с нею, услышав эти слова. Вера Николаевна подошла к мачехе, спросила ее о здоровье и о дороге.

    - Хороша дорога,-- сказала мачеха, усаживаясь в кресло и торжественно кивая головою. - Дай бог здоровья вашим людям!

    Она замолчала. Веринька вопросительно глядела на нее.

    - Знаю я их речи, знаю, чего хотят они,-- продолжала мачеха,-- да нет, видно, не выдал бог злую барыню.

    Она опять остановилась, опять помолчала и примолвила:

    - Хороша дорога, дай бог вам здоровья, матушка.

    Не расспрашивая более, Веринька отошла от нее, но старик с беспокойством стал допытываться, в чем дело. Помучив и его, мачеха объяснила, как изверги люди, сговорившись убить ее, опрокинули возок на ровном месте, но, по какому-то непонятному случаю, не предприняли дальнейших мер.

    Легкая краска показалась на лице Вериньки.

    - Маменька,-- сказала она, подходя к генеральше,-- оставьте мне это дело; я узнаю все. Я ручаюсь вам, что вы ошиблись.

    баба-яга, а долой ее, старую барыню...

    Вера Николаевна быстро позвонила. - Выпустить людей, что с маменькой ездили,-- сказала она вошедшему лакею.

    Марья Ивановна вспрыгнула со стула, стала против падчерицы... она задыхалась, не могла сказать ни слова.

    - Я говорю вам,-- сказала твердо Вера Николаевна,-- люди не виноваты. Вы сами накличете на себя беду; пока я жива, вы не дотронетесь ни до кого из них.

    - А! давно бы так! - вскричала мачеха с сатанинскою ирониею. Но она не могла продолжать: она встретила светлый, твердый, могущественный взгляд падчерицы. Взгляд этот напомнил мне Костю: мачеха съежилась, струсила перед этим взглядом, как трусили перед Костею угрюмые его гонители.

    О, если б Веринька могла быть хоть день, хоть час так тверда и так велика, как была она в эту минуту. Она бы раздавила своего врага, она бы вырвала отца своего из-под ига гнусной женщины. Но усилия ослабили ее; она приложила руку к головке и тихо опустилась на стул.

    Но генерал испортил все дело. Он понял, что мачеха побеждена, и хотел успокоить ее. "А ведь точно они не виноваты",-- сказал он ни к селу, ни к городу.

    Марья Ивановна была неутомима на брань. Она поняла, что, оскорбляя старика, она отплатит падчерице, и накинулсь на бедного своего мужа.

    женщина терзала своего старого мужа. Вера Николаевна взяла под руку отца, который, по-видимому, защищался, хотя очень слабо, и повела его к дверям комнаты, не обращая внимания на возмутительные возгласы мачехи.

    Равнодушие падчерицы взорвало Марью Ивановну, с неистовством бросилась она и стала между отцом и дочерью. Страшно было смотреть на нее в эту минуту, и какая-то адская мысль написана была на ее лице.

    - Что вы обнимаетесь? куда вы идете? - спрашивала она то старика, то Веру Николаевну.

    - Пойдемте спать, папа,-- тихо сказала Веринька, прислонив усталую голову к плечу генерала.

    - А! - гаркнула фурия,-- старые песни, старые сказки! За дело вы принялись, и скрываться нечего. Этим путем вы пересилите старую мачеху! Где я живу? что это бог не приберет меня, чтоб я не могла видеть этого?.. - И она быстро перешла от ярости к порывам жесточайшего отчаяния. Эта женщина была изумительна; она сама верила своим нелепым вымыслам, она выла от чистого сердца; судорожные рыдания ее страшно отдавались во всей комнате.

    твердо поворотил голову, но, услышавши не брань, а вопль и рыдание, он снова опустился. Напрасно дочь старалась увести его от места тягостной сцены, он уже не слушал ее, отнял руку, за которую держалась бедная измученная девушка, и, услышавши новые вопли, новые всхлипывания, быстро отошел от дочери, не взглянув на нее, подошел к креслу, на котором сидела бешеная женщина, нагнулся к ней и начал утешать ее самыми ласковыми, униженными речами. И он, и жена его были отвратительны в эту минуту.

    Вера Николаевна стояла одна в углу комнаты, опустя руки и повесив голову. Я будто предсказал ей эту минуту, когда поутру сравнивал ее шутя с Наполеоном. Горькая эта сцена была Ватерлооским сражением для несчастной девушки. В ее глазах, отец, которому она принесла всю жизнь свою в жертву, бросил ее и в самую страшную минуту преклонился перед женщиной, не достойной имени женщины. Бедное дитя было убито.

    Мачеха не утомлялась: она не отвечала на покорные убеждения своего мужа и продолжала вой, плач и жалобы на свою судьбу. Гаже, презрительнее, гнуснее этой сцены трудно вообразить что-нибудь на свете. Сердце мое рвалось, в горле чувствовал я нестерпимую горечь, я был болен. Но когда вопли и плач мегеры усилились, когда из-за разных углов стали высовываться разные лакейские физиономии, когда на этих физиономиях показались и страх, и радость, и любопытство... я не выдержал долее. Как сумасшедший, бросился я к крыльцу, через которое прошел в Веринькину комнату, сбежал с него, вошел в сад и упал на промерзлый снег.

    Я чувствовал припадок какой-то непонятной болезни; сердце мое было истерзано. Сильная тошнота смягчила физическую боль, но ничто в мире не могло утишить душевного моего мучения.

    Чтоб понять эти мучения, я попрошу вас припомнить мое детство, мое воспитание; более ничего говорить я не намерен. Здоровый человек может вынести рану, но ударьте кинжалом раненого в незажившее еще место, гангрена неизбежна.

    мне выдержать. У меня не было силы спасти Вериньку: человек моих лет, моего характера не мог ни спасти ее, ни решиться на гибель вместе с нею. И мало этого: не только любовь моя исчезла: враждебное чувство, которое возбуждала во мне эта девушка с первых свиданий наших, начинало разрастаться, увеличиваться без причины и основания, принимать гигантский объем, душить во мне все остатки любви, дружбы и сострадания. И всю эту страшную ночь явственно виделась мне грустная фигура барона Рецделя, резко звенели в ушах моих страшные его слова: "Ненужная добродетель не лучше порока...". Я не хотел остановиться на мысли, что и в бесплодном самопожертвовании женщины есть своя святая, высокая заслуга - это поддержание веры в возможность чистейших побуждений на земли...

    Наутро меня будили, будили и оставили в постеле; сон мой скорее походил на обморок. Я проснулся поздно, голова была довольно свежа; но, бывши часто болен в детском возрасте, в настоящее время я легко догадался, что в меня закрались первые признаки какой-то мучительной болезни; концы пальцев были холодны, в боку я чувствовал какое-то давление; вода, которою я умывался, скользила по моей коже и производила излишний озноб. Ко всему моему горю прибавилась еще новая забота, чтоб не свалиться больным в этом проклятом доме, которому я и без того столько был обязан. Я придрался к первому случаю, чтоб скорее выехать: дня за три назад я получил из Петербурга известие о болезни брата. Приказавши укладывать мои вещи и привести лошадей, я пересилил свое волнение, пошел к генералу, застал все семейство в полном сборе и совершенном молчании, поблагодарил за гостеприимство, объявил о неожиданном известии и о необходимости в тот же день ехать в Петербург.

    Дивитесь странности человеческой натуры и не торопитесь бранить меня: я сильно страдал во время унылого этого разговора; а между тем я почти со злостью смотрел на Веру Николаевну, я не облегчил ни одного из ударов, которые наносили ей мои слова, я не сокращал моей речи, хотя сердце мое рвалось, не сводил глаз с бледного ее личика, хотя последние искры любви не раз пробивались сквозь враждебное, постыдное настроение моей души. Измученный, разбитый, я добрался наконец до флигеля, торопил людей, посылал за лошадьми и с ужасом видел, что сборы тянулись необыкновенно долго, как водится на святой Руси.

    Исходивши сотни раз всю комнату по всем направлениям, я выбежал из флигеля и, сам не понимая, что делаю, пустился быстрыми шагами по садовым дорожкам, которые были так расчищены, что походили на канавы.

    Бог знает, каким образом очутился я у часовни, на известной вам горке. Было тепло, шел небольшой снег, я остановился у замкнутой решетки и долго глядел на памятник, который Вера Николаевна поставила своему брату. Мысль о Косте несколько успокоила душевную мою тревогу: во всей моей жизни встретилось только одно существо, которого влияние на меня было благотворно, которое не наградило меня враждою или ожесточением. И долго я думал о Косте, и кажется мне, что я плакал, и я будто вновь прощался с ним, и грустное воспоминание о прошлом на время рассеяло мысль о гибельной действительности. Костя и за гробом помогал мне.

    держала в руке оранжерейный букет. Она будто не замечала меня и смотрела в другую сторону.

    Я не любил уже в это время; но я еще хотел спасти Вериньку, сестру моего Кости. Жгучее сострадание мое похоже было на любовь. И кто бы не почувствовал того же, глядя на нее в это время?

    Стройная, тоненькая, она будто не касалась дерева, на которое, однако же, облокачивалась всем телом. Глаза ее были утомлены, но глядели так же смело, отблеск от снега падал на ее лицо, впалость ее щек еще резче прежнего бросалась в глаза, и как грустно выдавалась вперед ее худенькая грудь, как безотрадно глядели углубления в ее лице, между глазами и краями ее губ?

    И боже мой! пока я жив, не забуду я туманного, грустного колорита всей этой сцены. Смеркалось, свинцовая темнота медленно сходила сверху; казалось, она сплошною массою ложилась на верхушки деревьев, и деревья будто страдали, будто гнулись под этой металлическою тяжестью, будто роптали на тяжелый сумрак и уныло роняли на нас клочья снега со своих веток. Я подошел к Вериньке, взял ее руку, долго, долго целовал ее и не мог сказать ни слова.

    - Прощайте, Алексей Дмитрич,-- тихо сказала она,-- я не виню вас, я радуюсь за вас...

    вместе из этого омута...

    Она тихо покачала головой. Я не выразил ей вполне моей мысли, а потому все еще надеялся.

    - Я не требую, чтоб вы оставили отца вашего на жертву... возьмите его с собою, я буду любить его. Бросьте эту женщину, оставьте ей ваше имение, вырвите у ней из рук бедного старика. Лучше одно сильное потрясение, чем такая жизнь.

    - Отец мой свыкся со своей жизнью... - доволен ею. Сильное потрясение убьет его. Прощайте, друг мой... ждите... или лучше уж позабудьте обо мне.

    Я подошел к ней еще ближе, обнял ее. Как уцелело мое сердце на своем месте, того я не понимаю...

    Я отодвинулся от нее и продолжал целовать ее руку.

    - Алексей Дмитрич,-- сказала она сквозь слезы,-- простите меня еще раз. Я вижу, я много зла вам сделала. Уезжайте скорее, я стану молиться за вас... я остаюсь здесь, здесь мое место.

    Последняя искра жалости погасла в моей душе. Я отбросил руку Веры Николаевны, так что тоненькая рука слегка хрустнула. Она уныло поглядела на свои бледные, худенькие пальчики и не говорила ни слова.

    - Пусть же будет проклят,-- сказал я, задыхаясь и теряя всякое чувство приличия,-- пусть будет проклят ваш фанатизм и ваше гибельное, безумное самоотвержение! Пусть будет проклято это семейство, которое раздавило меня в детстве и хочет еще губить мою молодость!..

    - Бог с вами,-- продолжал я несколько спокойнее,-- оставайтесь здесь, будьте счастливы, я ненавижу вас.

    Я отвернулся и отошел далеко-далеко, не поворачивая головы. Да не было и толку, что я не смотрел в ту сторону: перед моими глазами с разительною ясностию рисовалась знакомая площадка, окаймленная строем разросшихся елей. И под одним из деревьев этих все-таки стояла жиденькая стройная фигура молодой девушки, и грустно, бессознательно глядела эта девушка на худенькие пальцы своей правой руки. И с тех пор до этого дня, точно так же, с таким же жестом представляется моему воображению единственный предмет неудачной моей любви. Я так ясно воображаю ее себе, что, кажется, могу пересчитать жилки на ее руке, приподнятой кверху; а сзади ее мне видится тот же печальный, свинцовый фон картины, еще более омраченный хлопьями серого, беспрестанно падающего снегу.

    Когда я подошел к флигелю, лошади уже были готовы. Перезабывши часть моих вещей, я вскочил в сани и велел ехать шибче. На каждой станции чувствовал я, что болезнь подходила ко мне ближе; я возбуждал себя, прикладывал к голове снег, пил водку и таким образом проехал верст полтораста, не давая себе отдыха. На шестой станции я велел остановиться, приискал себе ночлег и решился отдохнуть. Наутро оказалась у меня желчная горячка, я перенес ее довольно спокойно и провалялся недель шесть, один-одинехонек.

    время в деревне. Там у меня есть все, о чем мечтает человек в минуты злого огорчения и душевной усталости: и домик с зелеными ставнями, и коллекция оружия, и запыленная библиотека, и прочие пасторальные принадлежности. Признаюсь, я немногого ожидаю от этого отшельничества в двадцать пять лет от роду, а впрочем, отчего и не попробовать? Le repos - c'est Dieu {Отдых - это бог }, сказал ваш же любимый писатель...48

    Вечер: 1 2 3 4 5
    Примечания

    Раздел сайта: